– Так, например, к зелени следует подавать шатоикем, а мускат-люнель хорош в рюмках из желтого стекла. Я имел счастье окончить Морской корпус его императорского величества, в котором нас приучали смолоду, как вести себя за столом…
– Ты уберешься отсюда? – спросил его Пахомов-сан.
Музыкальная машина докручивала «Вечерний звон».
– Вы были бы внимательнее ко мне, если бы знали, что этот ресторан, которым вы владеете, завелся с денег русских дворян Коковцевых… Я мог бы, если вам это угодно, исполнять в вашем ресторане роль метрдотеля.
– Ты не первый с таким предложением, – отвечал Пахомов-сан, – и я уже знаю, как в таких случаях поступать с русскими попрошайками… Еще одно слово, и я вышибу тебя на улицу!
– Не надо унижать мою старость. Я уйду сам…
Больше никого из земляков Коковцев в Нагасаки не обнаружил. Русский клуб в Японии существовал, эмигранты выпускали даже газету, устраивали для своих детей рождественские елки, но все это – в Токио, а Коковцев не мог уже оторваться от Нагасаки, где затерялась Окини-сан. Центральный район Цукимати был дотла выжжен недавним пожаром, но быстро отстраивался, и в его переулках уже торговали дешевые сунакку-закусочные. В одной из сунакку Коковцев разговорился с пожилым японцем, очень добродушным, который охотно выслушал русского адмирала.
– Я мог бы служить в любой конторе, – сказал ему Коковцев.
– А какие языки вам знакомы, адмирал?
– Английский, немецкий, французский, отчасти испанский и шведский. Болтаю по-японски, понимаю китайский.
– И даже испанский? – усомнился японец.
– Я состоял в переписке с адмиралом Серверой.
– А что вас с ним связывало?
– Наши громкие поражения – Сантьяго и Цусима.
– О, Цусима! – расплылся в улыбке японец. – Мои дети были тогда еще маленькими и до сих пор вспоминают, как много ели они сладких моти в те прекрасные дни нашей победы. Вряд ли какой-либо фирме вы понадобитесь сейчас. Но сразу после Цусимы, извините, вас бы взяли хоть в «Мицубиси»!
Он посоветовал Коковцеву искать Окини-сан за кварталами Дэдзима, в районе трущоб Хамамати, которые населяли нищие, инвалиды войны и бездомные бродяги.
– Сколько лет вашей Окини-сан? – спросил он.
– Примерно как и мне. Чуть моложе.
– Тогда ей только и быть в Хамамати. Всего доброго.
Совет оказался правильным. Только теперь, увидев Окини-сан, Коковцев понял, что искать ее было не надо…
Но и отступать было уже поздно.
– Гомэн кудасай, – сказал он в растерянности.
– Ирассяй, – отвечала ему женщина…
В нищенской лачуге, собранной из досок и листов ржавой кровельной жести, поджав под себя ноги, сидела облысевшая старуха с желтой кожей, высохшей от нужды и непосильного труда. Перед нею, грязной и отвратной, стояла бутылка дешевейшего сакэ, уже наполовину опорожненная. И лежали еще три сливы. Три раздавленные сливы – ужин ее! Она улыбнулась:
– Ты не сердись на меня… пьяную. Разве я виновата в том, что родилась в проклятый год Тора, отчего ты и сделался снова несчастным. Как и я, как и я. Но когда двое несчастливых собираются под одной крышей, над ними образуются четыре божественных угла, между которыми легче рассеивать мечты о счастье…
Но можно ли мечтать о счастье в этой лачуге? Коковцев пугливо огляделся в потемках. Несколько горшков да замызганная циновка – вот, кажется, и все, что осталось у нее от прошлого.
Присев подле старухи, он извинился:
– Ты прости, что я пришел к тебе. У меня теперь никого, кроме тебя, нет в этом мире. Никого, никого…
– А у меня есть! – вдруг засмеялась Окини-сан.
Утешением ей – полевой кузнечик, она показала Коковцеву крохотную клеточку, в которой кормила тварь молодым пыреем, и за это он, вполне довольный жизнью, услаждал ее старческое убожество незатейливым, беззаботным стрекотанием.
– Он всегда счастливый, – похвасталась Окини-сан, обнажая в улыбке крупные, желтые, редко расставленные зубы.
Странно, что память не изменила пьяной старухе, и Окини-сан без напряжения вспомнила стихи Токомори:
- Как пояса концы – налево и направо
- расходятся сперва,
- чтоб вместе их связать,
- так мы с тобой:
- расстанемся —
- но, право,
- лишь для того, чтоб встретиться опять!
– Это хорошо, что ты пришел, – говорила она, скатываясь во тьму лачуги. – Одной так холодно спать на земле…
Пронзительный свет луны коснулся лысины Окини-сан, потом затарахтела ржавая цепочка, видимо, добытая на свалке от выброшенного велосипеда, на цепочке покачивалась медная жаровня-хибати с дымнотлеющими углями.