Кажется, что Мишка Смирнов, забулдыга и запивоха, был все-таки прав – судьба, которой он, Коковцев, всегда желал управлять сам, теперь оказалась неподвластна ему, – и оставалось лишь следовать велению зловещего фатума. Распутица продолжалась, по тротуарам Омска хлестала вода… Это ли еще не подтверждение рока? Чтобы в Сибири? Чтобы в ноябре? Чтобы ростепель? Штаб превратился в грязный зал ожидания провинциального вокзала: командование и министры с домочадцами дремали на чемоданах, ожидая, когда сформируют состав. То не было вагонов, то не сыскать паровоза. Саботаж? Колчак, облаченный в романовский полушубок и с малахаем на голове, рвал трубки телефонов, кричал, что саботажников – к расстрелу! Глубокой ночью Смирнов явился со станции, доложив, что состав собран, начинается морозище, и все разом задвигались:
– Мороз, мороз… значит, Иртыш станет!
Колчак ногою в валенке пихал чемоданы Тимиревой:
– Этот… этот… и этот. Хватайте. В машину и на вокзал. Владимир Васильевич, – обратился он к Коковцеву, – вы останетесь при штабе. Еще могут быть служебные телеграммы. Вам позвонят с вокзала, когда все устроится. Не прощаюсь…
Стало пусто. Коковцев открыл бутылку виски. Иртыш замерзал, окна покрывались наледью. В штабе было холодно. Под утро, обеспокоенный, он сам позвонил на вокзал.
– Поезд «верховного» ночью ушел, – отвечали ему. Трубка выпала из руки Коковцева: «Ну, какая подлость!» Владимир Васильевич еще не догадывался, что в этом – его спасение – рок уже не властен над ним, а он снова свободен…
Но свободен лишь относительно. Несколько дней в голове Коковцева неотступно крутились почему-то пушкинские строчки: «Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганроге…» Думалось: «Хорошо еще, если в Таганроге, а то ведь…» Volens-nolens, пришлось задержаться в Омске, из которого разом исчезли союзники. Офицеры, сняв погоны и портупеи, очумело шлялись по шалманам, где до утра голосили осипшие от кокаина певички.
Владивосток казался теперь недосягаемым, как и Петербург. С большим трудом Коковцев пристроился в вагоне, в котором размещался цыганский табор, ехавший из Польши в Маньчжурию, а цыгане, как никто, умели ладить с начальством на станциях, и адмирал благополучно добрался до Ачинска.
Здесь цыганский «барон» уговорил Коковцева отказаться от адмиральского мундира, выдав взамен английский френч с накладными карманами и американские бутсы, которые в армии Колчака было принято называть «танками». В Ачинске Коковцев с умилением увидел симпатичных румяных гимназисточек, спешащих на занятия, и пожалел, что не может остаться в этом городе навсегда, чтобы преподавать этим милейшим юным созданиям хотя бы арифметику… Волна «драпа» понесла его дальше!
В красноярском ресторане «Палермо» довелось ночевать под бильярдом в компании того самого полковника Генштаба, с которым он встречался в Омске; теперь полковник вспоминал служение в Красной Армии, называя Коковцеву имена Фрунзе, Блюхера, Тухачевского, Азина, Шорина, Вацетиса… и Троцкого.
– О последнем я что-то слышал, – сказал Коковцев. – Но вы мне прискучили своей ностальгией по большевизму.
– Ах, господин адмирал! Если бы большевики хоть один раз сказали, что они стоят за единую и неделимую Россию, я пошел бы с ними и дальше, не раздумывая. Но они этого не сказали, и в результате я, великоросс, удираю от их Интернационала…
На станции Зыково, близ старого Сибирского тракта, Коковцеву повстречался кавторанг Тихменев, командовавший в армии Колчака дивизионом английских броневиков. Он сказал:
– Если вам угодно, место в броневике найдется. Правда, холодрыга там страшная, на ухабах трясет так, что зубы лязгают. Но где-то по трактам еще бродит железная армия генерала Каппеля, а нам главное – пробиться к Иркутску…
Эшелоны стояли уже впритык, кто был сильнее и нахальнее, тот и брал паровозы, сбрасывая передние вагоны под откос. Морозы усиливались, машинистов, заморозивших в паровозах воду, привязывали к трубам локомотивов, говоря: «Теперь околевай и сам». Вся артиллерия Колчака давно осталась в снегах, разбросанная от поселка Тайга до Ачинска, а броневики Тихменева погибли в сугробах, не доехав до станции Тайшет. Вдоль полотна Сибирской магистрали протянулись только обозы, обозы, обозы – несть числа им (а статистика была жуткая: на двадцать пять тысяч боевых штыков – сто сорок тысяч беженцев, кормящихся из котлов разрушенной армии). На полустанке Разгон Тихменев застрелил свою жену, после чего застрелился и сам, матросские команды его броневиков разбежались.