– Но в госпиталь я не лягу, – заявил Эссен, когда его вынесли на причал. – Как вы не поймете, – доказывал он врачам, – что море и корабль – лучшие лекарства.
Его с трудом уговорили болеть на минном заградителе «Урал», где больше комфорта в каютах. Здесь, нарушая постельный режим, Эссен шлялся на апрельском ветру по верхней палубе, желая остудить жар в теле. Из столицы прибыл профессор Сиротинин:
– Крупозное воспаление легких. Надежд мало…
Эссен и сам догадался, что его дела плохи:
– Вызывайте жену и эсминец «Пограничник»…
Он умер. На эсминце приспустили флаг, в последний раз на грот-матче подняли вымпел командующего флотом. «Пограничник» помчался в столицу.
Эссена отпевали в храме «Спаса на водах», открытый гроб стоял среди мраморных скрижалей, осиянных золотом славных имен – людских и корабельных, хоронили его на Новодевичьем кладбище. Как и подразумевал Коковцев, над могилой начался неприличный «базар» – адмиралы делили эссеновское «наследство». Получить под свое начало целый флот (да еще какой флот!) хотелось многим. В очень тягостном настроении Коковцев вернулся в Гельсингфорс, где застал «Рьяный».
– Никто из этой сволочи – Романовых, – сказал он Никите, – не почтил похороны хорошего и талантливого человека. Царь не простил минных постановок без его ведома. После смерти Николая Оттовича меня удерживает на флоте лишь чувство присяжного долга. Со здоровьем у меня что-то неважно. Не говори матери, что врачи не советуют мне выходить в море…
Коковцев и не собирался в море. Сейчас он занимал каюту на заградителе «Амур», который любил за то радушие, которым отличалась его команда и кают-компания. На «Амуре» же и был извещен, что «Енисей», такой отличный боевой корабль, не желает выходить в море – забастовка! В чем дело? Владимир Васильевич решил это выяснить… Капитан первого ранга Прохоров у себя в салоне весь день разбирал свои бумаги:
– Перед смертью надо привести свою жизнь в порядок.
Немцы рвались в Рижский залив, чтобы забросать минами выходы из Моонзунда, в Ирбенах шел жестокий бой двух флотов.
Коковцев не стал ругаться. Он говорил спокойно:
– Отчего у вас тут погребальное настроение?
– Сам не знаю, – ответил Прохоров. – Но вдруг кто-то вспомнил вчера за ужином, что «Енисей» – имя недоброй памяти. И в японскую войну «Енисей» нанесло течением на свои же мины, и сейчас вот… что-то будет?
– Стоит ли верить в такую мистику?
– А как не верить, если Цусима была четырнадцатого мая?
– Не понимаю вас, – пожал плечами Коковцев. – Ходынка, как и Цусима, тоже четырнадцатого мая…
По лакированной крышке командирского стола Коковцев отбил пальцами «Бьернеборгский марш», слышанный им у финнов.
– Ладно, – сказал. – А что в кубриках?
– То же самое. Матросы спорят, как лучше спасаться после гибели корабля – хорошо одетым или раздеться догола?
Коковцев не спорил. Переломить подобные настроения можно, пожалуй, только личным присутствием.
Все-таки, когда на мостике стоит адмирал, матросы бывают бодрее.
– Прошу господ офицеров спуститься в кубрики и рассказать матросам о сути предстоящей операции…
Мины с «Енисея» были заранее сняты и складированы на мониторах. От Ревеля проливами Моонзунда следовало спуститься в Рижский залив, чтобы (на правах легкого крейсера), работая одной артиллерией, разогнать в Ирбенах германцев.
– Где у вас сводки наблюдения с береговых постов?
– В штурманской рубке, у мичмана Вольбека.
– Поднимемся к нему… Прошу, – сказал Коковцев, пропуская на трапе командира минзага впереди себя. Изучив сводки, он хмыкнул. – Обстановка приличная, а наружные посты уже третий день не видят ни одного корабля неприятеля. Причин для тревоги не вижу. Не пора ли нам сразу отдавать швартовы?
– Есть, – повиновался Прохоров…
Коковцев просил поставить для него на мостике лонгшез, в котором и полулежал. Легкий упругий ветер обвевал лицо. Звонок лага мелодично отзванивал каждую шестую часть мили (иначе говоря, каждые пройденные 308 метров). Суропским проливом, между эстляндским берегом и Наргеном, «Енисей» вышел в открытое море, миновав Оденсхольм, где штормы уже развалили на камнях германский крейсер «Магдебург»…
– Сегодня какое число? – спросил вдруг Коковцев.
– Двадцать второе мая, – подсказал Печаткин.
На качке мостик забросало россыпью брызг и пены.
– А вода-то, мичман, еще очень холодная.