– Зиновий подал в отставку, – сказал Диков у гроба флотоводца, накрытого Андреевским флагом. – Можно и позавидовать. Дума и меня на лопату сажает, чтобы вышвырнуть за борт на повороте. Сейчас нужны помоложе да поувертливее, чтобы облизывать хвосты всяким фракционерам из Таврического дворца. Увы, состарился на службе России – и к тому негоден!
Сломленный душевно, Коковцев вернулся домой.
– Дикова тоже выгоняют, – сказал он Ольге. – Не знаю, что делать. Если сам подам в отставку, пять тысяч рублей пенсии обеспечено. Но существует закон, по которому адмиралы, не желающие вылетать с флота по доброй воле, осуждены иметь всего три тысячи в год… А на что нам жить?
– Подавай в отставку сам, – советовала жена.
– Но ведь и пяти тысяч нам не хватит…
Ольга Викторовна сказала: отставных адмиралов охотно берут консультантами на заводы, связанные с производством вооружения, они зарабатывают так, что их семьи катаются словно сыр в масле. Но свободных вакансий на питерских заводах не оказалось: свято место пусто не бывает! Коковцев избрал служение в «Русском обществе пароходства и торговли» (в РОПиТе, как называлось тогда это весьма солидное учреждение, ведавшее коммерческими рейсами на дальних коммуникациях).
– Но для этого придется мне жить в Одессе. Ты, Оленька, не огорчайся: я буду наезжать, может, и ты приедешь?
– У нас все может быть, – вздохнула жена…
В тяжком настроении Владимир Васильевич собрался и уехал в Одессу. Следом за ним тронулась Ивона Эйлер, которая уже привыкла стелить постель на двоих, хотя Ольга Викторовна могла об этом лишь подозревать… А если бы она знала точно? Разве что-нибудь изменилось бы? О-о, эта жалкая и ничтожная арифметика женского возраста! Как часто она подводит мужчин.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ольга Викторовна называла его Владечкой.
РОПиТ величал «ваше превосходительство».
Ивона подзывала к себе словами: mon amiral.
На улицах Одессы, завидев офицеров флота, Коковцев надвигал на глаза котелок, стыдясь своего отставного положения. И никогда еще не носил он таких мятых воротничков и таких нечистых манжет, никогда не терял так много запонок и булавок для галстука. Не раз пытался разобраться в своих настроениях, но впереди не было ничего, кроме отчаяния близкой старости, которую Коковцев ощущал хотя бы потому, что на шумных и веселых улицах черноморского Вавилона женщины уже перестали обращать на него внимание! Началась ужасная жизнь, всю мерзость которой понимал и сам Владимир Васильевич, не в силах что-либо изменить или исправить. Впрочем, покорился не сразу. Желая избавить себя от любовницы, иногда он сознательно оскорблял ее – Ивона оскорбляла его, он уезжал по делам РОПиТа в Николаев – она укатывала в Севастополь. Однажды Коковцев влепил ей пощечину и тут же получил ответную. А ночами…
– Шарман, шарман, – шептала ему Ивона.
Губы у нее были чересчур мягкие, почти дряблые. Коковцев уже привык к ним, и ему казалось, что других губ не бывает. Он зарабатывал в РОПиТе сумасшедшие деньги, переводя половину из них на Кронверкский, а другую транжирил с Ивоной. Скоро ему стало не хватать на жизнь, и Коковцев отправлял семье лишь треть доходов от службы… Изредка он появлялся в Петербурге, похожий скорее на гостя в своем же доме. Ольга Викторовна все уже знала. Поникшая от страданий, она иногда гладила мужа по голове, как непутевого ребенка:
– Ты похудел… ты изменился, Владечка. Тебе обязательно надо покушать. Позволь, я покормлю тебя.
В глазах ее светилась страшная мука. Но только единожды Ольга не смогла сдержать своей нестерпимой боли:
– Дождалась я светлого часу! Сын погиб неизвестно где, муж пропадает с любовницей, но зато я стала адмиральшей с титулом «превосходительства»… За что, скажи, такое мне унижение? В чем я, мать твоих детей, провинилась? Ну да! Была и виновата… наверное. Прости, что много тратила. Прости, что хотела нравиться. Это уж правда. Но неужто мой женский грех столь уж велик, чтобы ты наказывал меня… негодяй! Не в счастье и не в радостях ты бросил меня. Ты оставил меня в беде и горе, когда я нуждалась в тебе больше всего… Господи, да забери ты меня к себе, чтобы я больше не страдала!
А что осталось от женщины, когда-то цветущей и полнокровной? Да ничего уж не осталось. Один тощий скелет, обтянутый старомодным платьем, а на исхудалом личике продолжали сиять глаза, жалобно молившие его о пощаде.