Отец велел мальчику собираться в Петербург:
– Ну, сынок, скажи нам спасибо, что меду и сала мы на тебя, кровинушку нашу, никогда не жалели, а теперь езжай да покажи свою силушку врагам отечества нашего…
Костенецкий попал на выучку в Инженерный корпус, где сразу выдвинулся в капралы; на правах капрала он волтузил, когда хотел, кадета Лешку Аракчеева (“который уже в детстве надоедал всем и каждому”) – он бил его, еще не ведая, как высоко вознесет Аракчеева судьба! В восемнадцать лет Костенецкий стал штык-юнкером. Математика и геометрия были его любимыми предметами, а приступ Очакова был первым опытом его славы. Сиятельный князь Потемкин Таврический единым оком высмотрел в гуще битвы юного героя.
– Сего верзилу, который янычар, будто снопы худые, через плечо швыряет, жалую в подпоручики, – сказал светлейший, зевнув в ладошку, отчего запотели бриллианты в его тяжелых перстнях…
Посадив в лодки казаков, Костенецкий ночью подкрался к турецким кораблям и взял их на абордаж простейшим способом: треснет двух турок лбами и выбросит бездыханных за борт, потом берет за шеи еще двух – треск, всплеск! Так воевать можно без конца – лишь бы врагов хватило… В 1795 году (уже в чине поручика) Василий Григорьевич образовал в Черноморском казачестве пушечную роту, и палила она столь исправно, что слухи о бравом поручике дошли до столицы. Как раз в это время зарождалась конная артиллерия, в которую брали с очень строгим отбором. Костенецкого вызвали в Петербург к фавориту царицы графу Платону Зубову, ведавшему формированием новых войск.
– Ну и вымахал же ты! – сказал Зубов, дивясь его стати. – Таких-то и надобно, чтобы все трепетали…
Костенецкого приодели на гвардейский лад. Красная куртка с бархатным погоном на левом плече, аксельбант в золоте, сапоги гусара – с укороченными голенищами, штаны лосиные, шпоры медные, перчатки с крагами, шарф из черного шелка. Подвели ему коня под малиновым вальтрапом в золотой бахроме, сунул он в кобуры два пистолета. Вот и готов!
Костенецкого прозвали “Василий Великий”, а образ жизни его вызывал уже тогда всеобщее удивление. В самые лютейшие морозы комнат он не отапливал, держа окна отворенными настежь, а гостям своим, кои мерзли, говорил:
– Не спорю, что на улице малость прохладненько, но в комнатах у меня тепленько. Я и сам-то, признаться, холодов не люблю…
Ложе его было жестким, одеял и подушек он не признавал, голову во сне подпирал кулаком. Дворники еще с вечера нагребали перед крыльцом сугроб, и Костенецкий, восстав ото сна, нагишом кидался в снег, купаясь в сугробе, будто плавая в ванне. После пил чай, заваривая его в стакане, а чайные листья съедал – это был его завтрак! Яды не оказывали на его организм никакого действия, и он, чтобы потешить сослуживцев, невозмутимо разгрызал кусок мышьяку, которого вполне хватило бы, чтобы отравить целый полк. Пищу употреблял самую простую – щи с кашей да мясо. Стройный и красивый, Василий Григорьевич чрезвычайно нравился женщинам, и однажды в Красносельском лагере дамы решили над ним подшутить. Небольшой булыжник, имевший грушевидную форму, они столь искусно раскрасили, что камень выглядел аппетитной грушей, только что расставшейся с родимой веткой.
– Это вам от нас, – сказали дамы.
Костенецкий сразу “раскусил” женскую хитрость.
– Ах, какая сочная! – и размял “грушу” в железных пальцах…
XIX век он встретил уже в чине полковника, командуя ротой, в которой у него завелся соратник – фейерверкер Маслов, тоже богатырь, не уступавший в силе своему полковнику. Когда на маневрах лошади не могли вытянуть орудие из болота, Костенецкий с Масловым брались за оси колес и без натуги выносили пушки на сухое место. Что тут удивляться, если даже самый длинный палаш казался игрушечным в могучей длани полковника.
– Не могу же я воевать этой шпилькой! – возмущался он.
Специально для Костенецкого из Оружейной палаты Кремля был выписан гигантский меч – подарок английского короля царю.
1805 год стал годом Аустерлицкой битвы, в которой для Наполеона зажглось нестерпимо яркое “солнце” его победы. Ночь перед боем была напряженной; ездовым лошадям задавали корм прямо в дышлах, а строевых даже не расседлывали; строжа уши, кони громко хрумкали сено, голосистым ржаньем отвечая на призывы конницы французского лагеря; вдоль коновязи потрескивали костерками, на которых булькали солдатские чайники.