Отбросив карандаш, кондуктор захлопнул коды и крутанул себя назад на кресле-вертушке. Глядя в иллюминатор, где розовела вершина Монфарон, Самокин сказал:
— Доигрались, кошкины дети…
* * *
— Войдите, — разрешил Иванов-6.
— Ваше высокоблагородие, — доложил Самокин, — мною в двадцать сорок семь закончена расшифровка.
— Откуда, кондуктор?
— Из посольства в Париже, подписана Извольским.
— О чем там?
Самокин поднес бланк расшифровки к лицу, словно желая еще раз ознакомиться с нею.
— Следует предупреждение от имени посла в Париже, что на крейсере ведется антивоенная пропаганда.
— Вы не ошиблись, кондуктор, во время расшифровки?
— Никак нет, ваше высокоблагородие.
— И что далее?
— Далее сказано: изолировать от команды матросов, зараженных пораженческой пропагандой, которая питается соками немецкой тайной агентуры во Франции…
— У меня? На крейсере? — спросил Иванов-6, прикладывая к груди руки. — И чтобы… немецкая агентура? Извольский не знает, что у меня половина команды — Георгиевские кавалеры! — Каперанг справился с волнением и закончил: — Хорошо, кондуктор, благодарю вас. Положите текст на стол и можете идти…
— Есть идти! — Самокин затворил двери салона за собой столь осторожно, словно там оставался покойник…
А за переборкой снова пищал аппарат; в секретное окошечко передачи опять просунулась рука, и блеснул перстенек на пальце, дешевенький, но лица радиста не было видно. Только слышался его голос:
— Эй, Самокин, ты никуда не уходи… На ключе шифровка!
— Еще?
— Да.
— Откуда?
— Из питерского Адмиралтейства, берем ее через Эйфелеву башню. Так что не уходи, сейчас мы ее забланчим!
Пока шифровку перебеляли с ключа на бланк, Самокин нервничал. Он умел владеть собою, этот немолодой кондуктор, но столбик пепла с сигары упал на узор японской циновки. Чистоплотный человек, Самокин не допустил бы этого, если бы так не волновался сейчас… Что там в новой шифровке?
В новой шифровке говорилось, что тайная полиция (русская и французская) обеспокоена создавшейся на крейсере революционной ситуацией, и спрашивалось — все ли сделано офицерами, чтобы предотвратить взрыв крейсера?..
Самокин вспотел. Схватил веер — фук-фук-фук.
— Что они там? — сказал. — С ума все посходили?..
Но к кому это относилось — к Адмиралтейству или же к матросским палубам «Аскольда», — было пока неясно.
* * *
Штрафной матрос второй статьи Иван Ряполов на цыпочках шел к трапу, неся в кончиках пальцев миску с борщом. А один палец, самый большой, даже купался в миске.
— Не дожрал, штрадалец? — спросил его Павлухин.
— Не мне, — ответил Ряполов. — Это к нам Левка пришел!
Павлухин не кинулся бежать со всех ног, чтобы посмотреть на Левку. Нет, гальванер остался спокоен. Павлухин еще не знал о предупреждающих шифровках; он сейчас стоял и раздумывал. Да… На крейсере уже завелись какие-то шуры-муры. Игра в молчанку. Шепоты. Намеки… Собрал себя в комок. «Ну что ж… пора!»
— Даже не коснувшись ногами трапа, Павлухин скатился в глубину палубы. На одних только ладонях, по яркой латуни поручней — вшшшшик! А каблуки по железу — щелк, и гальванер уже в жилой палубе кубрика.
Левка же оказался… Никогда не думал Павлухин, что Левка окажется французским солдатом. Молодой парень. Зубы хорошие. Волосы черные. Взгляд открытый. Сидел он, раскинув локти по матросскому столу, и доедал борщ из миски.
Павлухин сделал шаг вперед, протянул ему руку.
— Здорово, — сказал весело. — Здорово… Левка!
Левка поднялся, всматриваясь в Павлухина:
— Привет тебе… товарищ.
— Павлухин, — назвал себя гальванер.
И тогда солдат вышел из-за стола, приударил каблуками:
— Виндинг-Гарин! Земляк и твой соотечественник, коему мать-родина обернулась злой мачехой…
— Солдатствуешь? — спросил Павлухин с улыбкой.
— По маленькой.
— Это что за форма?
— Иностранный легион, — пояснил Левка.
— А фамилия-то… как правильно? Виндинг или Гарин?
Левка даже не мигнул.
— Как хочешь, — сказал, — такая и правильно… В нашем легионе фамилии не спрашивают. И все мосты за спиной сгорели. Так что приятель, если в замазку нагишом влипнешь, так вылетай к нам — примем с бутылкой и маршем…
— Ну-ну, — сказал ему Павлухин и потрепал по плечу. — Давай шамай. Да поделись с нашей серостью… Веришь ли, живем — как в сырой могилке, ни хрена не знаем.