— Слышу… Мы люди свои, к чему благодарить?
— Англичане прошли? — спросил он снова.
— Уже в Архангельске.
— А как же… фарватер?
Павлухин ничего не ответил. Потом сказал:
— Евгений Максимович, как хошь, а подыхать здесь смыслу нету. Вставай, и — поволокемся.
— Куда? Ты знаешь, куда нам идти?
— Да ничего я не знаю. Вот только штаны у тебя, мичман, ни для города, ни для дачи. Белые да грязные. В кровище твоей… Ведь нас заберут сразу, как увидят… За штаны твои и заберут!
— Их можно снять, — рассудил Вальронд, отстегивая клапан.
— Так что же ты? Совсем без штанов пойдешь? Совсем худо… Иди уж так, в этих. А коли деревня какая встретится — попросим.
— Так тебе и дали, только попроси!
— А не дадут — с тына скрадем. Нам терять уже нечего…
На рассвете, бредя вдоль топкого берега, выбрались к Корабельному устью, — начиналась дельта Северной Двины, и были уже видны рабочие пригороды. Там запани, лесопилки, рушатся там в воду накаты сахарных бревен. Немного обсушились после ночи; обкусанные комарами, потащились далее.
Было чудесное утро. В заплесках тихо и сонно ворочалась сытая рыба. Шелестели камыши. И вдруг за островами выросли знакомые трубы и мачты. Пять труб — все с дымом: кочегары шуровали…
— Смотри, смотри, мичман… «Аскольд»!
Да, это был «Аскольд». Он прошел совсем рядом, направляясь в Архангельск, и английская речь долетела с его высокого мостика, и под гафелем колыхался флаг Британии…
— Фасон держат, — скрипнул зубами Павлухин. — Будто в очко наш крейсер выиграли…
Вальронд — словно онемел. Долгим взглядом проводил «Аскольд», пока он не скрылся в зеленых излучинах дельты.
— Этого, — сказал, — я им никогда не прошу… Идем!
Теперь он перестал говорить о смерти. Оживал.
Одинокий рыбак сидел в баркасе, ловил рыбу удочкой на Кузнечихе. Павлухин пристал к нему как банный лист:
— Слышь, дед, махнемся штанами! Белые — на твои… а?
Старый рыбак с подозрением глядел на двух людей, вылезших, словно лешие, из кустов. Штаны у старика были из полосатой нанки — самые простецкие штаны, все в пятнах дегтя.
— Ты что, мил челаек? — кипятился он. — Моим штанам износу не предвидится. Еще до войны справил, и даже сзаду не протерлись… Да меня старуха из дому высвистнет, коли я белые надену… Кальсоны это, а не штаны… Куда хоть путь-то держите?
— Да в Архангельск вроде бы… А что?
Дед присмотрелся к ним внимательнее:
— А этот приятель твой… из каких народов будет?
— Национальность-то? Да большевик, — соврал Павлухин.
— Так на кой вам ляд сдался Архангельск? Вашего брата там еще с вечера повыловили. Такая облава была, что не приведи бог. Уже все баржи забили арестантами…
— Дай ты штаны нам! — прицепился Павлухин. — Ну, если совесть жива в тебе, снимай портки.
— Ой, молодой человек, — вздохнул старик, расстегивая ремень. — Опозоришь ты меня на старости лет…
Перекинулись штанами. Вальронд надел стариковские, рыбак со стыдом и отвращением натянул, на себя белые. Сказал: «Тьфу ты!» — и отгреб поскорее на середину реки: как бы чего еще не попросили.
Пошли дальше. Павлухин шел-шел и вдруг расхохотался.
— Ну и вид у тебя, мичман! Жаль, зеркала нету… Под глазом фонарь, — во такой, сам ты — словно швейцар с похмелюги, а штаны на тебе в деликатную полосочку…
Вдоль всей Кузнечихи долго высматривали лодку, чтобы переправиться в Соломбалу, где Павлухин надеялся на матросов или на Мишу Боева — помогут. Вальронд же настаивал на свидании с Дрейером, но Павлухин справедливо решил, что Дрейер вряд ли остался с белыми в Архангельске. Лодки для переправы, однако, не нашлось. Сами не заметили, как очутились среди крестов и надгробий чистенького лютеранского кладбища. Осторожно вышли за ограду и оказались на улочках Немецкой слободы, — это уже Архангельск.
— Я засыпаю, — сказал Вальронд.
— А я жрать хочу, — отозвался Павлухин.
Итак, сами того не желая и даже боясь этого, они попали в Архангельск, но Соломбала лежала за рекой Кузнечихой, и пройти через весь город было рискованно: сцапают. Вальронд снова затянул Павлухина за ограду кладбища. Сначала он присел, а потом и лег — прямо на могилу коммерции советника фон Шмутцке, закрыл глаза.
— Поспим до вечера, — предложил, — а когда стемнеет…
Надгробная плита, чуть-чуть поросшая мягким мохом, казалась ему такой удобной, так хорошо ее прогрело солнышком, век бы лежал, не вставая… И, закрыв глаза, мичман стал задремывать. Наисладчайше!