– Не понял, – сказал Глеб. – Конечно, притча твоя понятна, но вот к чему ты ее рассказал – хоть убей, не соображу.
– Сейчас сообразишь, – пообещал старлей Серегин. – Вот покойного Хаджибековича дача, – он постучал ладонью по перилам крыльца. – Хорошая дача, ладная, хотя и не дворец. Вот машина, "сааб". Хорошая машина! Ну, так Хаджибекович и сам вроде не хрен собачий, а пластический хирург, заработки у него были – мама, не горюй!
– Ну?
– Ну! Вот, значит, Марат Хаджибекович, а вон, на верхней линии, Владимир Яковлевич, доктор Дружинин...
– Погоди. Доктор?
– Ну, а я ж тебе про что!.. Такой же хирург, работает в той же клинике, в той же самой операционной!..
Глеб чуть не присвистнул, но внешне остался невозмутим.
– Теперь понял, – сказал он. – Да, ты прав: социальное расслоение налицо. Так это сейчас повсеместное явление. Не понимаю, чего ты так раскипятился. Подумаешь, врач на лапу берет! Тем более пластический хирург. И зря Мансуров этого не делал. Честность в наше время – чистой воды атавизм, вроде копыт у кита или хвоста у человеческого младенца. Честный человек в наши дни – редкость, давно пора тебе это понять.
– Это-то я понимаю, – непримиримо проворчал участковый. – А все равно Яковлевич этот – сволочь. Нюхом чую, сволочь! Кстати, – оживился он, – надо его допросить!
– Не надо, – лениво возразил Глеб, стараясь не показать, как его напугало внезапно прорезавшееся в Серегине служебное рвение. – Ты же видишь, человек только что приехал...
– Да на такой машине я отсюда до Питера доеду и назад вернусь на полчаса раньше, чем уехал!
– Жалко, что мы только коньяк пили, – сказал ему Глеб. – Надо было еще самогоном залакировать, а потом уж идти показания снимать.
Участковый увял.
– Насчет коньяка – это верно, – сказал он. – Сунься к нему сейчас – завтра же в райотдел телегу накатает. Такого понапишет, что и во сне не привидится, а я потом доказывай, что не верблюд.
– Да плюнь ты на него, – сказал Глеб. – Даже если он и сволочь, как ты говоришь, это еще не значит, что он способен на убийство...
– А кто же способен, если не хирург? Чик – и нету...
– "Чик"... Ты видел, какую ямину в подвале выкопали? Да после такой работы у непривычного человека руки целую неделю будут трястись. А он, между прочим, хирург, у него операции, наверное, каждый день. Если он богатой клиентке фотокарточку этими своими руками попортит, телегой в райотдел дело не обойдется. Это, брат, судебный процесс, да какой!
– Действительно, – нехотя согласился участковый, – хирург, это да... Об этом я как-то... того, не подумал. Ладно, чего тогда сидеть? Ты ж в город хотел, да и меня, поди, жена уже заждалась.
– Жена – это еще куда ни шло, – поднимаясь со ступеньки, на которой сидел, сказал ему Глеб, – а вот если начальство...
Он был очень доволен, что участковый старлей Серегин внял доводам разума и не ринулся сию минуту допрашивать доктора Дружинина. В противном случае Глебу пришлось бы остановить его силой, вплоть до применения оружия, а этого ему очень не хотелось: участковый на поверку оказался совсем не плох для поселкового мента и не заслужил подобного обращения. Наоборот, у Глеба было предчувствие, что старлей Серегин сегодня сделал для возвращения "Мадонны Литта" больше, чем он сам, генерал Потапчук и Ирина Андронова, вместе взятые.
– Вы правильно поступили, милочка, что решили вернуться к родным пенатам, – говорила Валерия Захаровна, изящно помешивая чай старинной серебряной ложечкой. Она сидела в глубоком кресле, положив ногу на ногу, но спину при этом держала прямо. В свободной руке у нее дымилась тонкая сигарета, вставленная в неимоверно длинный, перламутровый с золотом мундштук, и Валерия Захаровна время от времени подносила ее к губам, чтобы сделать микроскопическую, тоже очень изящную затяжку. – Петербург был и остается настоящей и единственной культурной столицей России. А Москва... – Красивое одухотворенной, какой-то не теперешней красотой лицо Валерии Захаровны исказила легкая пренебрежительная гримаса. – Москва – это всего лишь большая деревня, а тамошний так называемый бомонд – это, простите, то, что наши прабабки называли "моветон".
Голос у нее был глубокий, отлично поставленный, а слова "бомонд" и "моветон" она выговаривала, как истая парижанка. Темно-каштановые, умело подкрашенные волосы были гладко зачесаны на прямой пробор и собраны в сложный, очень аккуратный узел на затылке, что позволяло видеть лебединый изгиб отягощенной бриллиантовым колье шеи и острый радужный блеск крупных бриллиантов в мочках ушей. Фигура и стать у нее были почти идеальные; выглядела Валерия Захаровна лет на двадцать восемь, от силы на тридцать, но ее выдавали руки – красивые, с узкими изящными ладонями и длинными холеными пальцами, эти руки были лет на двадцать старше лица. А если учесть суммы, которые Валерия Захаровна наверняка тратила на уход за этими руками, к названной цифре можно было смело приплюсовать еще лет пять, если не все десять. Да и разговаривала она совсем не так, как могла бы разговаривать даже самая богатая и избалованная всеобщим вниманием ровесница Ирины, – снисходительно, сверху вниз, как умудренная жизнью светская львица с несмышленой девчонкой. Она не говорила, а вещала, с усталым и умным видом изрекая банальности, и при этом каким-то непостижимым образом ухитрялась оставаться в рамках светских приличий.