Но еще большим педантом он был в работе. Однако после смерти жены он оставил работу. У него просто не лежали к ней руки. А граверу, если его рука вялая, неразогретая и мертвая, лучше за инструмент не браться.
Домбровский это знал. Он смирился с тем, что вышел на пенсию, смирился с тем, что к нему никто не ходит, вернее, он сам никого не принимает и не желает видеть.
Для мастера же признание – одна из основных форм существования, и тешил старик свое самолюбие созерцанием собственных работ. Иногда вытаскивал из шкафа большую папку, клал се на стол, стирал пыль, развязывал шнурки и принимался разглядывать офорты, время от времени скептично морща нос и кривя губы.
«А вот здесь, Иосиф, рука у тебя дрогнула, а ты поленился исправить. Эх ты, лентяй… А еще считал себя лучшим гравером».
Он брал одно из увеличительных стекол, которых у него имелся целый набор, зажигал свет, направлял луч настольной лампы на немного пожелтевший лист бумаги, подносил увеличительное стекло и недовольно покашливал.
«Если бы этот завиток увидел Гюстав Доре, он бы долго смеялся: „И как это так я здесь промахнулся!“».
Естественно, для всех возможных зрителей этот офорт оставался шедевром, безукоризненно выполненной копией, тем более не отличимой от оригинала, что выполнена она была с нарушением основного закона копировальщика – один к одному по размерам.
«Я имел на это право. Я хотел доказать, что могу сделать и так. Эти работы – целое состояние. Мало, наверное, существует экспертов, способных отличить мою подделку от копии. Ведь они посчитают, что это один из оттисков, собственноручно отпечатанных с листа меди мастером».
Лежали в его папке и копии Рембрандта. На первый взгляд, безупречные, и лишь сам Иосиф Михайлович Домбровский знал, где в них изъян. Но то, что знал и видел Домбровский, для всех остальных было недоступно.
Надев плащ и шляпу, Иосиф Михайлович с тростью, украшенной посеребренным набалдашником, в элегантном кашне, похожий на некогда преуспевавшего артиста, покинул свою квартиру. Лифт свез его с четвертого этажа вниз. Он сдержанно кивнул двум соседкам по подъезду, которые с одинаковыми колясками прогуливались во дворе, и неторопливо направился в большой магазин, где размещался пункт обмена валют.
Он поглядывал по сторонам на спешащих прохожих и не узнавал город, хотя видел его каждый день, но что сделаешь с памятью, если она запечатлела то, от чего ты не в силах отвыкнуть, отказаться?.. Вес стало каким-то не таким, как раньше; хотя видимых следов разрушения прежней Москвы не было заметно, вес теперь выглядело слишком пестрым, вычурно ярким, суетным. И лишь один он выделялся из толпы своей холодностью, замкнутостью и невероятным спокойствием. Он шел, старательно обходя лужи, неспешный и величавый. Ему почему-то предупредительно уступали дорогу, и это правилось старику Домбровскому, ведь, как правило, дорогу уступают либо очень важным людям, либо очень пьяным.
«А так как пьяным меня не назовешь, значит, я важный», – рассуждал Иосиф Михайлович, постукивая тростью по асфальту.
Он поднялся по широким ступенями в магазин и встал в очередь у окошка обменного пункта. Молодой спекулянт-валютчик подумал, что Домбровский, возможно, иностранец, и, подмигнув, зазывно улыбнулся и зашуршал толстой пачкой крупных российских купюр, дескать, не продадите ли доллары напрямую, из руки в руки. В короткой очереди тихо спорили о политике, без особой охоты ссорились. Стоящий первым пожилой мужчина, согнувшийся перед окошечком так, чтобы оператор могла видеть его лицо, пререкался с нею – он не хотел брать немного помятую и чуть надорванную стодолларовую купюру, убеждая кассиршу, что ему необходимо отдать долг, а брал он новую и хрустящую банкноту. Кассирша бесстрастно сказала:
– Нужна новая – станьте рядом с очередью. Может, кто-то сдаст, тогда ее и купите.
– Но я спешу!
– Чем быстрее вы отойдете, тем больше шансов, что у меня окажется новая бумажка.
Само идиотское слово «бумажка» подействовало на привередливого старика, он отступил в сторону, и ему повезло. Следом за ним стоял толстяк с лицом, на котором было написано презрение ко всем, кто покупает доллары, он-то их сдавал, сразу тысячу, сотками.
Когда очередь дошла до Иосифа Михайловича, он немного наклонил голову к левому плечу, приподнял край шляпы и любезно обратился к оператору – миловидной девушке с неестественно яркими губами: