– Фредди, на выход! Я готов! – повторял он, расхаживая взад-вперед по тесной каморке, то поднимая, то опуская старомодную подставку для чистки обуви, битком набитую личными вещами. На нем был потертый черный костюм, белая рубашка и темно-бордовый галстук. Ботинки ослепительно блестели.
– Ты за что?
– За траву. А ты?
– Я замахнулся ножом на шурина, а моя старуха вызвала полицию. Мы даже и подраться не успели. Впрочем, я не жалуюсь. Главное, чтобы мне не вставляли палки в колеса.
Он поставил свою подставку, глотнул кофе и снова поднял ее.
– Вот так-то, сэр!
– Желаю вам успеха, – откликнулся я.
– И тебе того же. Плевать я хотел. Я даже похудел здесь. Познакомился с хорошими ребятами…
В помещение заходит молодой чернокожий заключенный и передает ему клочок бумаги с записанными на нем цифрами.
– Надеюсь, я разберу твой почерк, – замечает старик.
– Я специально написал покрупнее. Не забудь, папаша. Позвони ей, как только окажешься рядом с телефоном, и скажи, что ее Песик все еще подтявкивает.
– Ладно-ладно, обязательно.
– Спасибо, папаша. Удачи тебе.
Как только пацан выходит, старик рвет бумажку и бросает обрывки в писсуар.
– Несчастный бродяга. Как видишь, придурков здесь тоже предостаточно. – Он снова ставит свой ящик и начинает на ходу потирать руки. – Вечер еще только начинается. Главное – успеть на автобус. Сколько сейчас времени?
– На моих ровно двенадцать. За мной должны приехать, так что мы можем вас подкинуть.
– Премного благодарен. Ровно двенадцать? Ну и наплевать. Все равно у нас ничего нет, кроме времени. Так за что, ты говоришь, тебя посадили?
– Хранение и разведение.
– Стыд и срам – за какую-то траву, подаренную нам Господом! Если бы Он не хотел, чтобы она росла, Он бы не дал нам ее семян. И сколько они тебе дали?
– Полгода тюрьмы, пятьсот долларов штрафа и еще три года условно.
– Вот сволочи.
– Но я уже свое отсидел.
– Догадываюсь. Только время… – он снова отхлебывает остывший кофе, – и… я готов.
Он ставит чашку на скамейку и снова поднимает свой ящик.
– Франклин! – доносится до нас голос. – Уильям О.
– Готов, начальник! Уже иду!
Я остаюсь один и допиваю остатки кофе из его чашки. С трубы свисает пластиковый мешок, в котором хранился его костюм, на полу валяется синий комбинезон. Одежда для призраков. Я тоже готов. Все документы заполнены.
– Дебори! Девлин И.
– Иду!
Блокноты мне так и не вернули.
Дебоширка Джун
…ее всегда приглашали на всякие мероприятия. Она появилась утром вместе со своим стариком по имени Хьюб, который, как выяснилось, сидел вместе со мной в тюрьме. Знаменит тем, что растянул двухмесячный срок, полученный за нарушение порядка, на два года, так как отказывался от каких бы то ни было сделок с властью. Гордится своей репутацией и клянется, что с насилием покончено – никаких потасовок, никакой выпивки.
Джун привезла его рано утром из Калифорнии к нам на ферму, полагая, что мы сможем оказать на него умиротворяющее воздействие. Ее «нова» заглохла на дороге перед самым поворотом к дому. И оба, запинаясь, принялись что-то бормотать в свое оправдание. Лицо Джун заливала краска, огромные татуированные руки Хьюба мяли друг друга, как мастифы на ринге.
Мы поговорили о ранних заморозках и несозревших помидорах, некоторые из которых дозревают на подоконниках, если туда падает солнце. Я посоветовал им воспользоваться нашей машиной и салазками, чтобы стащить их тачку с дороги. И они двинулись прочь – Джун впереди, с сумкой, при каждом шаге ударявшейся о ее угловатые колени. Я почему-то вспомнил Стейнбека, тридцатые годы и написанные от руки объявления, которые приклеены ко всем кассовым аппаратам окрути: «Чеки обналичиваются только на стоимость покупки!»
У посеребренного изморозью поля останавливается первый школьный автобус, и из него выходит Калеб, прямо напротив того места, где впритык стоят наши с Хьюбом драндулеты. Дети в окнах показывают пацифистские знаки, вероятно реагируя на внешность Джун.
Мимо проезжает сосед – тот, который богатенький, с состоятельными родственниками и ранчо вместо фермы. Он сидит за рулем новенького темно-бордового «мустанга».
Раздается лязг металла, и я слышу, как машины заворачивают на дорожку, ведущую к дому.
Калеб приносит почту – счета, рекламные бюллетени и книгу в твердом переплете «Любовь к родине», написанную каким-то знаменитым подвижником, имя которого мне ничего не говорит. Сомневаюсь, что кто-нибудь может научить меня любить родину.