Конечно, сообразить, как утилизировать полсотни дискет и примерно столько же компакт-дисков, не закоптив при этом весь дом, было проще простого, стоило лишь немного пошевелить извилинами. Но в том-то и беда, что шевелить Хохлу было нечем – он был глуп как пробка, и именно это качество хозяин ценил в нем больше всего. Это был большой и, в общем-то, вполне добродушный дворовый пес – верный, преданный и полностью лишенный способности думать. Он мог часами с искренним восхищением любоваться акулами; он был неоднократно замечен в том, что прикармливал хозяйскими продуктами бродячих котов и собак; он обожал детей, картинки с изображением детских мордашек приводили его в восторг и умиление. И при этом, получив от Грабовского приказ, он недрогнувшей рукой свернул бы шею кому угодно – от собаки, которую только что накормил, до младенца, которого минуту назад тетешкал на коленях и которому делал «козу рогатую», – свернул бы просто потому, что мысль о неповиновении не могла прийти в его дубовую башку. То, что люди именуют моралью, находилось у Хохла в зачаточной стадии развития; он, как трехлетний ребенок или душевнобольной, воспринимал окружающих не как живых людей, подобных ему, а как картонные фигурки или изображения на экране телевизора. Изображение может нравиться или не нравиться, радовать, умилять или огорчать; потом телевизор выключают, изображение пропадает, ну и что с того? Грабовский не сомневался, что, если с ним самим что-нибудь случится, Хохол будет горевать ровно столько времени, сколько ему понадобится, чтобы пристроиться к какой-нибудь новой кормушке. И неважно, насколько сытной эта кормушка окажется: главное, чтоб на сало с чесноком хватило. Ну, и на водку, конечно, или хотя бы на сырье для производства самогона… Невозможно было представить, на что Хохол с его рудиментарной фантазией тратит получаемые от хозяина приличные деньги, – разве что отсылает родственникам на Украину…
– Где? – повторил свой вопрос Хохол. – Это ж такая гадость, что потом весь дом месяц будет вонять.
– Мангал вынеси, – посоветовал Грабовский, – и в мангале спали.
– Мангал загадим, – мрачновато предрек слуга. – Будут у вас потом шашлыки с пластмассой…
– Новый купишь, – терпеливо объяснил экстрасенс.
– Новый… – неодобрительно повторил Хохол. – Новый денег стоит, а они с неба не сыплются.
– Геть, – сказал ему Борис Григорьевич. Препираться с Хохлом можно было до бесконечности, но вот это словечко – «геть» – действовало безотказно: услышав его, слуга затыкался и уходил.
Хохол забрал сумку и ушел. Грабовский закурил и прошелся по просторному домашнему кабинету. Конечно, всю эту кучу бесполезной пластмассы было вовсе не обязательно сжигать, она теперь не представляла для него никакой опасности. Но Борис Григорьевич давно привык подчищать за собой хвосты с особой, сплошь и рядом излишней тщательностью. Излишней? Это как посмотреть! Что с того, что сломанную дискету уже не засунешь в компьютер, а если засунешь, то придется покупать новый дисковод? Есть люди (и кому об этом знать, как не Борису Грабовскому?), которые безо всяких компьютеров могут заглянуть в прошлое любого предмета, просто подержав его в руках. А у тех предметов, которые Хохол только что унес из кабинета в старой спортивной сумке, было очень богатое и любопытное прошлое.
Прошлое… Взгляд Бориса Григорьевича, будто притянутый магнитом, уперся в стоящую на полке в самом темном углу кабинета фотографию в простой деревянной рамке. На фотографии было изображено морщинистое лицо древней старухи с раз и навсегда закрытыми незрячими глазами, запавшим беззубым ртом и выбившимися из-под платка прядями седых и легких, как пух одуванчика, волос. В этом лице не было заметно ни какой-то особенной мудрости, ни ласковости, ни угрозы – ничего, кроме безразличного ко всему спокойствия глубокой, все на свете повидавшей старости. И тем не менее Грабовскому, по обыкновению, захотелось сделать с этой фотографией что-нибудь этакое – растоптать, разорвать, развеять по ветру или, догнав Хохла, сунуть ее, заразу, в сумку, чтобы улетела с дымом и больше не пялила на Бориса Григорьевича свои слепые бельма.
Эту ненавистную ему фотографию Грабовский держал в кабинете нарочно – во-первых, для самоконтроля, чтобы не слишком зарываться, а во-вторых, для того, чтоб старая галоша хотя бы после смерти посмотрела, чего он достиг, и позавидовала лютой завистью. Только такие, как она, не завидуют – Боженька им не велел, потому что завидовать грешно…