Они метались между идеалом сверхкомфортабельной жизни и навязчивой идеей аристократов не иметь ничего, чтобы обладать всем. Они выбивались из ритмов времен. Они не стали бы стилягами в сороковых, экзистенциалистами в пятидесятых, йе-йе в шестидесятых, хиппи в семидесятых, юппи в восьмидесятых,– но в канун миллениума они были воплощением всех их вместе взятых. Каждый день недели соответствовал какому-нибудь десятилетию. Понедельник – контрабанда, светомаскировка, джазовые подвалы. Вторник – кабриолеты, широкие галстуки, короткие стрижки. Среда –песни на ветру, черные носки, «Карнаби Стрит». Четверг – индийская конопля, жизнь в общине, коммунизм. Пятница – сплин современности, воротники «йорк», изоляционная капсула. В выходные они пытались осуществить невозможное: быть самими собой, чтобы завершить, как сказал кто-то, сей переполненный век.
К несчастью, для них была невыносима печальная молодежь наших времен, мучительная пустота ее жизни, ее плачущий голос, ее мрачная новая волна, ее банальные речи, ее ностальгический стиль одежды. К счастью, среди их почитателей еще осталось несколько старых хренов. К несчастью, эти старые хрены без конца поучали. К счастью, глумливые паяцы состарятся раньше времени. К несчастью, это решит проблему.
«Смена радости и мук». Жизнь казалась шопенгауэровской бостеллой. Когда все шло прекрасно, мы пускались в пляс, борясь с унылостью счастья. Когда все шло плохо, мы ложились на землю, засыпая на его обломках. В эпоху музыки хаус бостелла – этот лоскутный пэтчворк, нарезанный из старых хитов Джеймса Брауна, Отиса Реддинга, Джорджа Клинтона, Слая Стоуна,– представлялась чем-то символическим. Ибо весь мир превратился в хаус-пластинку, водоворот времен, культур, языков, людей и жанров, сквозь который пробивались крики «ууу-йе» Лин Коллинз. Мы живем в эру Всемирного Сэмплинга, Коллективного Мегамикса, Беспрерывного Заппинга. Это было бы не так уж и плохо, если бы только кто-нибудь сказал нам, КТО тот ди-джей, что ставит пластинки!
Бостелла же не была отражением общества, она предлагала образ жизни в двух темпах: аллегро и ламенто, чередующихся до изнеможения. Хаус был констатацией, бостелла – борьбой. Хаус был современным танцем, встроившим в себя элементы прошлого; бостелла была танцем прошлого, применимого в современной жизни.
Глумливые паяцы предпочитали развлекательный синусоидный ритм плоскому электрическому биту.
Когда я впервые увидел Анну, она лежала на полу вся в крови. Слава Богу, она отделалась только несколькими царапинами, но бомба разорвалась совсем рядом: если быть точным, в отделе «книги по искусству». К счастью, в то время я интересовался исключительно порнокомиксами, а Анна листала политические эссе модных журналистов. Наше бескультурье спасло нам жизнь.
Очевидно, всех повалило на пол взрывной волной. Со всех сторон слышались вопли; обрубки рук и сорбоннских профессоров размазаны по стенкам; и Анна смотрит в потолок, а я смотрю на Анну. Помнится, я счел ее мертвой и пожалел,
что вокруг нас столько пожарников,– думаю, если б не эти обстоятельства, я бы непременно воспользовался ситуацией. Труп Анны меня соблазнял.
До больницы мы не обменялись с ней ни словом.
– Как думаете, долго они нас продержат?
– Не знаю, но меня это уже достало, потому что моя машина припаркована во втором ряду у магазина.
Никто так и не взял на себя ответственность за теракт, а полиция так и не нашла террористов,– жаль, я никогда так и не узнаю имен своих благодетелей. Уж я бы ни за что не стал требовать с них 471 франк за стоянку, Боже упаси.
Долгими ночами, сменявшими короткие, как хорошая шутка, дни, я думал о той встрече с Анной во время теракта. Эта девушка завладела моими мыслями. Она меня раззадоривала, расцвечивала, раздражала изнутри. Я проклинал себя за то, что изображал джентльмена и не попросил у нее номер телефона. Увижу ли я ее когда-нибудь? Мне казалось, что после нашего знакомства при столь нелепых обстоятельствах у меня слишком мало шансов встретиться с нею вновь. Как же я ошибался. По правде говоря, взрыв оказался наиболее спокойной обстановкой, в которой я когда-либо ее видел.
Очень скоро я услышал о ней от глумливых паяцев. Надо сказать, я весьма красноречиво расписывал наше приключение. Я полагал, что если буду рассказывать эту историю на каждом углу, в конце концов нападу на какой-нибудь след. Кое-что я менял, кое-где подбавлял героики, более подлинной, чем быль. Стоит чуть-чуть отклониться от правды, и тебя уносит в такие дебри. У одних и тех же людей одни и те же разговоры. Так что я предпочитал подавать свою жизнь под собственным соусом. До того самого вечера, когда какой-то тип с двойным подбородком расхохотался мне в лицо: