Лупин свистнул, и то ли чудо произошло, то ли ветер помог свист до дочери донести, но Марьянка вздрогнула и стала беспокойно озираться по сторонам, а потом увидела на берегу странного мужичка.
Лупин подмигнул заговорщицки и стянул с головы шапчонку, встряхнув спутанными седыми волосами.
Он видел, как побледнела Марьянка, как прижала к сердцу худенькую свою ручонку, как она воровато огляделась по сторонам, а затем начала медленно пробираться к берегу.
Метра за два не доезжая до Лупина, девушка спешилась.
Александр Григорьевич судорожно вздохнул. «Господи, боженька ты мой, – взмолился он, – хоть бы сердце от радости не разорвалось! Пусть поколотится еще немножко, хотя бы часок. Марьянка, дочушка!» Его словно льдом всего сковало, он просто стоял и жалобно смотрел на Марьянку, на ее нежное личико. Оно-то как раз и плыло перед глазами, словно в тумане. «Как же я долго до нее добирался, Господи, – думал Лупин. – Как же долго… и вот теперь точно помру. Сто раз надеялся на встречу, а сейчас упаду, как коняга загнанная. Марьянушка, доченька!»
– Папенька… – прошептала она. Она не могла обнять его прилюдно, не могла, ведь она же казак.
– Сердечко мое… – вяло шевельнул губами Лупин. И два эти слова разогнали клочья тумана перед глазами, теперь он ясно видел перед собой Марьянку, вновь оживал. Чудо за чудом! – Доченька! Ты прям казак сущий…
– Господи, откуда же ты взялся, папенька?
– А я все время ехал за тобой, все это время, – пробормотал Лупин. – Я все время был рядом, Марьянушка. Ты никогда не была одна. Твой папенька все время был поблизости, – он все еще не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и кто б глянул на них со стороны, мог подумать, что это казачий паренек изловил старика и зачем-то строго его допрашивает. Машков все еще совещался с Ермаком, а других ватажников мало интересовал мальчишка, они были заняты лошадьми.
– Всю дорогу… Ох, папенька! – глаза девушки наполнились слезами. Она опустила голову и закусила губу. – А они мне сказывали, что умер ты.
– Кто ж сказал-то такое?
– Казаки. Я спросила их раз про старосту сельского, они смеяться принялись и кричать: «Кто, кто? А этот, кого мы поджарили!». Как уж тут не поверить? Сельцо наше сгорело, я была просто уверена, что ты погиб в пламени. Я бы и сама сгорела заживо, если бы ему в голову не пришло переодеть меня…
– Кому – ему?
– Да Машкову… Ивану Матвеевичу.
– Казаку?
– Правой руке Ермака.
– Этот кровопивец спас тебя? – Лупин запустил пятерню в спутанные волосы. – Что он с тобой сделал, дочушка? О господи, что?
– Да ничего он со мной не сделал. Он жизнь мне спас.
– И не… – напряженным тоном спросил Александр Григорьевич.
– И не, папенька.
– Как же так, – Лупин огляделся по сторонам. Кажется, на них никто и глазом не повел. – Мы можем бежать. Когда стемнеет, – глянул на Каму. День умирал, рождалось уже на горизонте вечернее зарево. Земля становилась мягче, заливала ее солнечная лава, как в первый день творения, когда Господь играл своим созданием – солнцем.
– Беги, давай, быстрей, – приказал Лупин.
– Что, папенька?
– Беги. За ночь мы далеко уйдем… Ермаку дальше в путь надобно, погоню он посылать не станет. Мы сможем сбежать, Марьянушка.
Марьянка глядела вдаль, на лошадей, на огни лагерных костров. Как же тяжко-то признаться отцу в том, что он напрасно тратил силы, напрасно пытался спасти ее! Как же тяжко достучаться, чтоб постиг человек – есть в мире нечто большее, чем Новое Опочково, и что жизнь может быть исполнена тоски по просторам неизвестного!
«Мы ведь не деревья, папенька, не цветы, пустившие корни в землю… Мы молоды, а мир так огромен. И Иван Матвеевич тут… Ты его не знаешь, но он спас мне жизнь, а тебе сыном стать сможет…»
– Я не хочу бежать, папенька, – тихо призналась она, сама ужасаясь собственным словам. – Я должна напоить коней… Да мало ли дел…
Лупин вытянул шею, словно глухой, словно не расслышал слов дочери.
– Ты не хочешь… – бесцветно прошептал он.
– Нет, папенька.
– Так ты здесь по своей охоте… – это было так немыслимо, что Лупин начал задыхаться.
– Да, папенька…
– И ты не хочешь вернуться домой?
– Не сейчас. Возможно, позже…
– Марьянушка… – лицо Александра Григорьевича дрожало мелкой дрожью. Слезы безостановочно текли по щекам. Он уже не знал, что можно сказать дочери, что сделать-то. Вцепился в отчаянии в поседевшие волосы. «Она остается у казаков! Моя дочь, та, единственная, что есть у меня, жизнь моя!»