Столик оказался у стены и, слава богу, далеко от сцены, где голосил и звенел бубнами цыганский хор.
Эраст Петрович, впервые попавший в настоящий вертеп разврата, крутил головой во все стороны. Публика тут была самая пестрая, но трезвых, кажется, не наблюдалось совсем. Тон задавали купчики и биржевики с напомаженными проборами — известно, у кого нынче деньги-то, но попадались и господа несомненно барского вида, где-то даже блеснул золотом флигель-адъютантский вензель на погоне. Но главный интерес у коллежского регистратора вызвали девицы, подсаживавшиеся к столам по первому же жесту. Декольте у них были такие, что Эраст Петрович покраснел, а юбки — с разрезами, сквозь которые бесстыдно высовывались круглые коленки в ажурных чулках.
— Что, на девок загляделись? — ухмыльнулся Ахтырцев, заказав официанту вина и горячего. — А я после Амалии их и за особ женского пола не держу. Вам сколько лет, Фандорин?
— Двадцать один, — ответил Эраст Петрович, набавив годик.
— А мне двадцать три, я уже много чего повидал. Не пяльтесь вы на продажных, не стоят они ни денег, ни времени. Да и противно потом. Уж если любить, так царицу! Хотя что я вам толкую… Вы ведь неспроста к Амалии заявились? Приворожила? Это она любит, коллекцию собирать, и чтоб непременно экспонаты обновлялись. Как поется в оперетке, elle ne pense qu'a exciter les hommes[9]… Но всему есть цена, и я свою цену заплатил. Хотите расскажу одну историю? Что-то нравитесь вы мне, больно хорошо молчите. И вам полезно узнать, что это за женщина. Может, опомнитесь, пока не засосало, как меня. Или уж засосало, а, Фандорин? Что вы ей там нашептывали?
Эраст Петрович потупил взор.
— Так слушайте, — приступил к рассказу Ахтырцев. — Вы вот давеча меня в трусости подозревали, что я Ипполиту спустил, на поединок не вызвал. А у меня такая дуэль была, что Ипполиту вашему и не снилось. Слыхали, как она про Кокорина говорить не велела? Еще бы! На ее совести кровь, на ее. Ну, и на моей, разумеется. Только я свой грех смертным страхом искупил. Кокорин — это однокурсник мой, тоже к Амалии ходил. Дружили мы с ним когда-то, а из-за нее врагами стали. Кокорин поразвязней меня, да и на лицо смазлив, но, entre nous,[10] купчина всегда купчина, плебей, хоть бы и в университете учился. Довольно Амалия с нами натешилась — то одного приблизит, то другого. Зовет Nicolas да на «ты», вроде как в фавориты к ней попадаешь, а потом за какую-нибудь ерунду в опалу отправит: запретит неделю на глаза казаться, и снова на «вы», снова «Николай Степаныч». Политика у нее такая, кто на удочку попал, не сорвется.
— А этот Ипполит ей что? — осторожно спросил Фандорин.
— Граф Зуров? Точно не знаю, но есть меж ними что-то особенное… То ли он над ней власть имеет, то ли она над ним… Да он не ревнив, не в нем дело. Такая никому не позволит себя ревновать. Одно слово — царица!
Он замолчал, потому что за соседним столиком шумно загалдела компания подвыпивших коммерсантов — собирались уходить и заспорили, кто будет платить. Официанты в два счета унесли грязную скатерть, застелили новую, и через минуту за освободившимся столом уже сидел сильно подгулявший чиновник с белесыми, почти прозрачными (должно быть, от пьянства) глазами. К гуляке подпорхнула сдобная шатенка, обхватила за плечо и картинно закинула ногу на ногу — Эраст Петрович так и загляделся на туго обтянутую красным фильдеперсом коленку.
А студент, осушив полный бокал рейнского и потыкав вилкой в кровавый бифстек, продолжил:
— Вы думаете, Пьер Кокорин от несчастной любви руки на себя наложил? Как бы не так! Это я его убил.
— Что?! — не поверил своим ушам Фандорин.
— Что слышали, — с гордым видом кивнул Ахтырцев. — Я вам все расскажу, только сидите тихо и с вопросами не встревайте.
Да, я убил его, и ничуть об этом не жалею. По-честному убил, на дуэли. Да, по-честному! Потому что дуэли честнее нашей испокон веку не бывало. Когда двое стоят у барьера, тут почти всегда обман — один стреляет лучше, другой хуже, или один толстый и в него попасть легче, или ночь провел бессонную и руки трясутся. А у нас с Пьером все было без обману. Она говорит — в Сокольниках это было, на кругу, катались мы втроем в экипаже — говорит: «Надоели вы мне оба, богатые, испорченные мальчишки. Хоть бы поубивали друг друга, что ли». А Кокорин, скотина, ей: «И убью, если мне за это награда от вас будет». Я говорю: «За награду и я убью. Награда такая, говорю, что на двоих не поделишь. Стало быть, одному прямая дорожка в сырую землю, если сам не отступится». Вот до чего у нас с Кокориным уже доходило-то. «Что, будто так уж любите меня?» — спрашивает. Он: «Больше жизни». И я тоже подтвердил. «Ладно, — говорит она, — я в людях одну только смелость ценю, прочее все подделать можно. Слушайте мою волю. Если один из вас и вправду убьет другого, будет ему за смелость награда, сами знаете, какая». И смеется. «Только болтуны, говорит, вы оба. Никого вы не убьете. Нет в вас ничего интересного кроме родительских капиталов». Я вспылил. «За Кокорина, сказал, не поручусь, а только я ради такой награды ни своей, ни чужой жизни не пожалею». А она, сердито так: «Ну вот что, надоели вы мне своим кукареканьем. Решено, будете стреляться, да не на дуэли, а то потом скандала не оберешься. И неверная она, дуэль. Продырявит один другому руку, да и заявится ко мне победителем. Нет, пусть будет одному смерть, а другому любовь. Как судьба рассудит. Жребий бросьте. Кому выпадет — пусть застрелится. И записку пусть напишет такую, чтобы не подумали, будто из-за меня. Что, струсили? Если струсили, так хоть бывать у меня от стыда перестанете — все польза». Пьер посмотрел на меня и говорит: «Не знаю, как Ахтырцев, а я не струшу»… Так и порешили…