— Представьте себе, мы в трех милях от Вашингтона! Боже мой, я ненароком побил собственный рекорд дальности более чем вдвое!
Добрые поселяне примеру мальчишек не последовали, стоя на почтительном расстоянии, словно опасались, что аэроплан, превратившись в сказочного дракона, изрыгнет пламя. Только пастор, подойдя поближе, рассматривал разбитый аэроплан крайне неодобрительно, покачивая головой и что-то брюзгливо бормоча под нос. Выражение его лица можно было прочесть без труда: он определенно не одобрял этакие богомерзкие новшества и изрекал нечто вроде: «Если бы Господь хотел, что бы человек летал, он бы дал ему крылья…»
Подъехал еще один мужчина крестьянского вида на пароконной повозке. Натянул вожжи, уставился с любопытством. Бестужев при виде его моментально вспомнил о деле.
— Что вы намерены делать? — спросил он.
— Посмотрю, что может пригодиться для будущих полетов, — меланхолично сказал месье Леду. — Наверное, стоит снять мотор, он еще послужит. Все дело, подозреваю, в бензопроводе, какая-нибудь дрянь его засорила, откуда в этой глуши бензин хорошей очистки… деньги у меня есть, так что проблем не предвидится… А вы?
— Поговорите с ним, — сказал Бестужев, указывая на возницу. — Мне срочно нужно в Вашингтон, я готов заплатить любые деньги.
— Интересный вы человек все же, Мишель… — проворчал француз, но, потоптавшись, направился к повозке.
Рыжий веснушчатый мальчишка таращился на Бестужева, прямо-таки рот разинув. Бестужев улыбнулся ему, подмигнул, нахлобучил на нос самодельную соломенную шляпу. Куда девалась его собственная, он и представления не имел.
ЭПИЛОГ
Раззолоченный ливрейный лакей с непроницаемо-вежливым лицом и великолепными седыми бакенбардами а-ля Франц-Иосиф бесшумно притворил за ним высокую резную дверь императорского кабинета. Бестужев медленно пошел по коридору — подполковник Бестужев в парадном мундире Отдельного корпуса жандармов, при всех своих российских и иностранных регалиях, с новехоньким орденом Белого Орла на шее, с офицерским крестом и итальянским Орденом Короны на груди. Триумфатор, можно подумать: внеочередное производство, ордена от двух монархов и одного, демократического президента, личная аудиенция самодержца всероссийского…
Он ощущал лишь разочарование и полную опустошенность. Разумеется, он не гимназист и не темный мужик с их наивно-романтическими представлениями об императоре. Он давно уже смотрел на жизнь трезво, многое знал в силу своей службы, да вдобавок в Петербурге.
И все же… Личные впечатления обрушили что-то в душе. Не было самодержца, властелина одной пятой части земной суши, обязанного, но глубокому убеждению многих, быть персоной значительной как в речах, мыслях, так и в государственном уме. Дело даже не в незначительной внешности — сплошь и рядом неказистый вид вовсе не означает отсутствие ума…
Сорок минут Бестужев разговаривал с вежливым, воспитанным, обаятельным, крайне располагающим к себе полковником. Именно полковником, а не самодержцем. За все время их беседы обаятельный полковник не коснулся чего-то серьезного, мало-мальски государственного — пустые, простенькие, едва ли не наивные вопросы, приличествующие более юному гимназисту или недалекой девице: жарко ли на американском Юге, очень ли оживленны парижские бульвары, долго ли тонул «Титаник», сколько весит дальногляд…
Можно, конечно, возразить на эти унылые мысли, что самодержец всероссийский вовсе не обязан толковать с заурядным, в общем, подполковником о чем-то серьезном и важном. Все так, однако Бестужев, привыкший за время службы быстро проникать в характер и деловые качества собеседника, вынося ему приблизительную оценку, про себя уже понимал, что не в том дело, совершенно не в том. Он таков и есть, государь Николай Александрович. Он, страшно не то что вымолвить, а про что подумать, недалек. Если честно и откровенно попытаться дать ему оценку в одном-единственном слове… Полковничек и не более того, Господи Боже… Тягостные эти размышления не на пустом месте родились, можно сказать, упали на подготовленную почву. Бестужев и до того наслушался уничижительных отзывов об императоре, принадлежавших не каким-то там лохматым революционерам, а людям вполне монархических убеждений, сливкам общества и его столпам — генералу Драгомирову, графу Витте, другим не менее известным, заслуженным и благонадежным персонам, а также купцам-миллионщикам и даже — даже! сотоварищам по корпусу… Он не то чтобы не верил — слишком много этих людей, ничуть не питавших революционных стремлений, а наоборот — надеялся в душе, что злая молва преувеличивает, что злоязычие вызвано некими личными обидами…