Но молодежь о дискуссиях в Заиконоспасском монастыре если и слышала, то краем уха, а что такое Сорбонна и где она помещается, вряд ли знала. Были занятия и поинтереснее. Звучали нежные переливы «Времен года» Вивальди, сменялись менуэтом, «королем танцев и танцем королей», сияли окна залы, сияли свечи, сияли драгоценные камни на высших кавалериях князь Ивана Долгорукого, сияли глаза Наташи Шереметевой, весь мир состоял из сияния и музыки, этим двоим казалось, что в мире существует все же что-то высшее и вечное, что это их первый танец – хотя он был бог знает которым по счету, о них уж и судачить перестали…
А бравый гвардионец поручик Голенищев, из числа обычных сокомпанейцев по буйству князя Ивана, сказал поручику гвардии и тоже сокомпанейцу Щербатову:
– Дурит Ванька, право слово. Сие ему несвойственно.
– Дурит, – согласился сокомпанеец Щербатов. – Вид, я тебе скажу, у него прямо-таки пиитический. Дрейфует по реке Притязаний, потерявши румпель. Однако же Натали…
Они переглянулись и молча покивали друг другу, соглашаясь, что Натали аббатовой Аминте вряд ли уступает, а то и превосходит оную (Талемана они, как и полагалось, штудировали старательно). А еще они, будучи ненамного старше князь Ивана, искренне полагали, что познали все удовольствия жизни, чуточку устали от нее и знают ее насквозь, знают все о всех наперед, а также – что ничего серьезного в жизни нашей не существует, а имеется лишь, согласно Екклесиасту, всяческая легковесная суета. Хотя мода на томную меланхолию должна была расцвести пышным цветом лишь лет через полсотни, с появлением «Страданий юного Вертера», провозвестники, как водится, наличествовали там и сям – ох уж эти провозвестники…
Поскольку все хорошее когда-нибудь кончается, кончился и бал, что было, в общем-то, не столь уж трагическим огорчением – их еще много предстояло впереди, – и началась веселая суета разъезда. Мажордом зычно выкрикивал кареты, факелы бросали на снег колышущиеся тени, скрипели полозья, догорали огни фейерверка, и князь Иван в одном кафтане сбежал по ступеням, чтобы распахнуть дверцу шереметевского возка (лакей догадливо смылся на запятки).
– Наталья Борисовна, – сказал он словно бы запыхавшись, хотя пробежал всего ничего. – Вскорости пришлю сватов…
Нежный мех воротника закрывал ее лицо, видны были только глаза, и не понять, то ли они смеялись, то ли нет. Золотой змейкой чиркнула по небу ракета и рассыпалась мириадом искр.
– Присылайте, князь, – сказала Наташа. – Выслушаю. А может, и со двора согнать велю. Не решила еще…
И прикрикнул на милых залетных осанистый кучер, князь Иван остался смотреть вслед возку, но долго не выстоял – подъезжали другие возки, коим он мешал, да и морозило. Он вернулся на крыльцо, откуда за ним давно вели наблюдение поручики Голенищев со Щербатовым.
– Ваня! – задушевно сказал поручик Щербатов. – Слышишь, Ваня, поехали к Амалии, а? Как раз съезжаться всем время, немочки будут непременно…
Князь Иван обозрел их так, словно они сей минут свалились с Луны и облик имели курьезный, от земного отличающийся напрочь. И ядрено послал бравых гвардионцев туда, куда они вряд ли собирались, да и не знали толком, где сии места находятся, хотя народу в них вроде бы послано преизрядно. Перед лицом такого афронта поручикам осталось лишь сыграть ретираду, разумеется не по указанному им адресу, – стопы они направили туда, где непременно будут немочки.
– Дурит, – Голенищев затянул прежнюю песню. – Теперь вот до сватов дошло… Дурь.
Поручик Щербатов то ли находился под влиянием демона противоречия, то ли глаза над нежным мехом собольего воротника подействовали и на него, – одним словом, он заявил не столь уж неуверенно:
– Однако ж не допускаешь ли ты, Вася…
– Чтобы Ванька был сражен Амуром? Чтобы Ванька? – От искреннего изумления Голенищев застыл на месте, как незаслуженный монумент самому себе. – Подобного от него не чаю.
Они остановились у темного здания Двенадцати коллегий, поодаль поскрипывали крылья ветряных мельниц, построенных еще при Бомбардире. Ветер лез под шубы, аки тать, поблизости дурноматом орал припозднившийся пьяный. Стояла обычная санкт-петербургская ночь, сыроватая даже в снежные морозы, и ее сырая влажность как бы укрепляла Голенищева в мыслях, что все на свете тлен, суета и несерьезность. Начинался новый, 1730 год.
– «Чем день всякий провождать, если без любви жить?» – упрямо процитировал Щербатов Василь Кириллыча Тредиаковского.