И ещё одно немаловажное обстоятельство: ни одну техническую новинку не удавалось долго держать в тайне, рано или поздно она распространялась повсеместно, становясь достоянием любого частного лица, способного за неё заплатить соответствующие деньги. Чисто военных изобретений это не касается (хотя ими порой ухитряются нелегально завладеть лица, не имеющие ни малейшего отношения к армии) — но такие вот изначально штатские, если можно так выразиться, придумки…
Если аппарат примет гораздо более малые размеры, наступит сущий ад. Мужья получат возможность следить за женами — и наоборот, коммерсанты… за конкурентами… да чёрт возьми, превеликое множество народа получит возможность исключительно из гаденького любопытства вторгаться в чужие интимнейшие секреты, в точности так, как это делает сейчас гогочущая пьяная компания… Да и в нынешних своих размерах аппарат, в общем, вовсю может применяться для всех вышеперечисленных целей — а также для таких, которые наше неизвращенное воображение пока что и представить себе не может. Боже мой, каким убогим анахронизмом окажутся подглядывающие за купальщицами развратники, производители порнографических картинок и прочих эротоманских утех… Дойдёт до того, что мы их будем вспоминать не с отвращением, а едва ли не с умилением…
Появятся новые профессии — в точности так, как появились шофёры, кинематографисты и монтёры по починке телефонов. Одни будут устанавливать в тайне объективы, другие — за столь же приличную плату искать установленные. Глупо думать, что случится иначе: человечество испокон веков обладало умением с завидным постоянством приспосабливать любое изобретение, любую техническую новинку для самых гнусных целей — так что иные изобретатели ещё успевали в ужасе и омерзении проклясть дело рук своих. Речь идет об особо впечатлительных, понятно — многие совершенно не озабочиваются моральными последствиями своих изобретений. Наподобие присутствующего здесь господина Штепанека: для него, конечно, унизительно вот так использовать гениальное творение своего ума — но ведь, дабы добыть средства к существованию, преспокойнейшим образом прислуживает своим аппаратом этой кучке богатых бездельников, пресыщенных прежними развлечениями и оттого очаровавшихся новым. Как истинному интеллигенту и положено, внутренне негодует, презирает про себя своих нанимателей — но служит-то как миленький, а ведь никто его не неволил, нож к горлу не приставлял, не пугал и не принуждал ничуть…
Бестужев чуточку испугался той бездны, что ему открылась, — того будущего, которому неминуемо предстояло наступить, тех аппаратов, что покончат с секретами и частной жизнью. И ведь прекрасно понимаешь, что всё именно так и случится…
Не всё, конечно, так мрачно. Пулемёты, броненосцы, скорострельные орудия и автоматические пистолеты всё же не уничтожили человечество, порнографические карточки не обрушили окончательно моральные устои — да и порнографическая литература не отвратила окончательно лучшую часть человечества от Шекспира и Пушкина. Точно так же и аппарат Штепанека при широком его распространении всё же не сделает частную жизнь совершенно открытой любому беззастенчивому соглядатаю. Однако мир наш станет ещё непригляднее и неуютнее, господа… А он и так достаточно непригляден и неуютен, что греха таить.
Бестужев словно очнулся от кошмара, встряхнул головой, отгоняя печальные мысли — которые, собственно, вовсе и не полагались ему по рангу, если можно так выразиться. Он не был философом — да и нисколечко о том не сожалел, он не принадлежал к рефлектирующим интеллигентам, день и ночь озабоченным раздумьями о высоких материях. Он был жестким и целеустремленным охотничьим псом — и ничуть не тяготился этой ролью. Но всё же и у человека его профессии порой могут возникнуть меланхолические мысли, заводящие в такие умственные дебри, что следует гнать их подальше…
— Эх, ну что ж они так быстро…
— Время позднее, Фери, обоим светочам морали следует вернуться в свои уютные семейные гнездышки, дабы лишних вопросов не возникло…
Бестужев окончательно вернулся к окружающей реальности. Гомон и сальные шутки прекратились, уступив место разочарованному молчанию, — любовники одевались, приводили себя в порядок, вновь приобретая высокоморальный, едва ли не возвышенный облик, чуждый всякому пороку…
— А всё же славное было зрелище, господа!