Рафейо в комнате не было. Были его наброски — они десятками лепились по стенам и соскальзывали со стола. Дионисо невольно поразился, как много этот юноша может. На одной стене висели в хронологическом порядке портреты Верховных иллюстраторов прошлого. Это в любом случае было отличной выставкой мод. Накрахмаленные брыжи расходились на пугающую ширину, сужались до воротничка и исчезали совсем; спадающие складками плащи превращались в длинные сюртуки, украшенные шитьем куртки и, наконец, в простые рубахи, бриджи до колен (ох, как он их терпеть не мог) сменялись брюками и ботинками. Единственное, что сохранялось, это серая шляпа с пером и церемониальная цепь — знак должности. Как давно это было, когда он ощутил ее тяжесть на плечах, более радуясь ей, чем даже Золотому Ключу на груди.
На другой стене висело несколько эскизов Пейнтраддо Чиевы Верховного иллюстратора Риобаро. Как он и предвидел, для Рафейо свет свечей оказался весьма сложным — Матра, ему самому это было трудно, когда он его писал! Но Рафейо довольно тонко этот свет почувствовал — насколько можно судить по карандашным наброскам. Дионисо долго глядел на молодого красавца — как чудесно снова быть таким молодым! Скоро уже, эйха. Он вспомнил, как носил и это лицо. Будь оно его истинным, Сааведра даже не взглянула бы на Алехандро.
На мольберте стоял набросок маслом на обрывке холста. Там был изображен сам Рафейо в позе Риобаро, в ниспадающем складками плаще. Перед ним стояла свеча. Еще не выполнены детали, но для приманки достаточно — если он вложил сюда магию. Дионисо наклонился посмотреть повнимательнее, щурясь в слабом свете позднего дня из высоких окон мансарды. Выругал про себя собственное слабеющее зрение и свою гордость Грихальва, не позволявшую ему большего, чем носимая в кармане линза. И все же смог заметить на наброске знак: тонкую царапинку на тыльной стороне левой руки, будто по сухой краске провели ногтем.
"Кабесса мердитто!” — подумал он. Этот молодой дурак все-таки попробовал магию. Но его безумие было доказательством мудрости Дионисо, решившего поддразнивать Рафейо, чтобы он выбрал нужные пути (его не приходилось сильно подталкивать, всего лишь намекать тут и там, причем осторожно, потому что он быстро соображал), открывать ровно столько, чтобы он хотел узнать больше, чтобы он стал экспериментировать сам. Что за чудесная вещь — любопытство! Как оно подхлестывает честолюбие, придает блеск Луса до'Орро! Он знал это лучше всех, ибо сам жил этим всегда. И никто не удивится, когда Рафейо будет таким же.
Дионисо наслаждался предвкушением этого момента. Рафейо, молодой, сильный, станет его добычей. Мужчины знают, что значит владеть телом женщины несколько сладких мгновений, — он знал, что значит владеть чужой плотью всю жизнь. Ощущать кости и мышцы, кожу, кровь и жилы и делать все это своим безвозвратно. И это знал только он. Он был неповторим. Он был — Сарио.
Дионисо улыбнулся, оживив любимые воспоминания, — да, он почти чувствовал на языке тягучую сладость макового сиропа. Слабая доза, принятая вовремя, чтобы подействовать почти сразу после перехода, вызывает легкое головокружение, ошеломление. Его опыт показал, что это начисто сбивает с толку выброшенного хозяина, — надеяться только на шок рискованно. Никогда нельзя знать, насколько способен к сопротивлению тот или иной разум.
Но, как и всегда при погружении в приятные воспоминания, всплыли и темные цвета опасности. Он знал все, что случится, все, что ему придется испытать. С прошлого раза миновало двадцать восемь, почти двадцать девять лет, вдруг сообразил он с удивлением, но он помнит все. Опасность в том числе.
Истинных опасностей было всего две. Первая подстерегала в момент, когда умирало тело, освобождая дух. Опасность была не для покинутой плоти, она наступала, когда душа еще не была направлена в новый дом. Освобожденная от привычной материи, душа (сознание, разум — он сам предпочитал слово “дух”) вырывалась наружу в растущей панике. Она ощущала близость оболочки, которую только что оживляла, боролась с велением магического языка, отчаянно пытаясь вернуться в бывший дом. Наткнувшись на запрет, дух рвался в такое же тело на картине, куда его тоже не пускали. Отверзать дух от крови, которую он узнавал, всегда было актом высшего напряжения воли.
Но далее наступала опасность еще большая. Отделенный от собственной плоти и даже от шепчущей памяти ее на картине, дух становился голодным. Как бы ни был он к этому готов, каждый раз его это поражало. Когда-то, быть может, он поймет, что же это на самом деле — дух, жаждущий воплощения, или, наоборот — зов тела, желающего быть одушевленным. Но что бы это ни означало, момент был ключевой: если не направить дух в ждущую плоть, тот может ускользнуть. И здесь нужны самые сильные чары.