Не отрываясь от работы, он как будто заново слышал свой разговор с Генрихом Гольцем. Не разговор, скорее монолог Гольца.
— Нас называли счастливчиками, — сказал он, шныряя слезящимися глазами по сторонам, ни на чем не задерживая взгляд надолго. — Мы выжили.
— Выжили?
— Всем известно о концентрационных лагерях, — продолжал Гольц, словно не услышав вопроса. — Только и разговоров что об издевательствах, чинимых над евреями, цыганами, гомосексуалистами. Но были и другие. О них забыли. Я и твой дедушка тоже оказались забытыми. Это потому, что место, где мы были, называли больницей, а не лагерем. Ты знаешь, что в немецких психиатрических лечебницах в тридцать девятом году было тридцать тысяч пациентов, а в сорок шестом году — всего четыре тысячи? Остальные умерли, благодаря психиатрам и психологам. И это не считая детей всех возрастов, которые были уничтожены во имя расовой чистоты. Была такая больница, где специальной церемонией отметили кремацию десятитысячного душевнобольного пациента. Доктора, медсестры, обслуживающий персонал, администрация — все собрались. И пили бесплатное пиво ради такого случая. Но не надо было быть психом, чтобы умереть в их лапах. Ради чистоты расы они избавлялись от глухих, слепых, инвалидов, умственно отсталых. Достаточно было заикания или заячьей губы, — сказал он, потом помедлил, аккуратно отпил пива и сжался так, как, казалось, невозможно сжаться человеку. — И я, и твой дедушка не были душевно и физически ущербными. Мы не были сумасшедшими. Просто плохо себя вели. Были антисоциальными элементами, как тогда говорили. Я все время шалил. Никогда не слушался матери. Отец умер, а она не умела держать меня в узде. Ну, я и делал, что хотел. Воровал, бросался камнями, дразнил шагавших гусиным шагом солдат. — Он покачал головой. — Мне было всего восемь лет. Что я понимал?.. К нам приехал врач с двумя санитарами в белых халатах и эсэсовских сапогах. Я дрался как тигр, но они были сильнее. Бросили меня в так называемую машину «скорой помощи». Она была больше похожа на полицейскую. Наручниками прицепили меня к стенке, и мы уехали. К концу дня в ней набралось с десяток таких, как я, напуганных до смерти, описавшихся и обкакавшихся детишек. Твой дедушка тоже был там. Мы сидели рядом, и это стало началом нашей дружбы. Благодаря ей мы выжили. Несмотря ни на что, нам удалось сохранить нечто вроде человеческих отношений. — Гольц наконец-то посмотрел в глаза молодому шкиперу. — Это было самое трудное. Не забыть, что ты человек.
— Куда они привезли вас? — спросил новоиспеченный шкипер. Он понимал, что это совсем не важно, но предчувствовал, что история Гольца будет не из приятных. Ему во что бы то ни стало хотелось хотя бы ненадолго прервать рассказ.
— В замок Хохенштейн. Никогда не забуду, как в первый раз увидел его. Стоит только на него посмотреть, и сразу же не знаешь, куда деваться от страха. Огромный замок словно из фильма ужасов. Внутри всегда темно и холодно. Каменные полы, узкие окна и вечно сырые стены. Лежишь ночью, весь дрожа, и думаешь, доживешь ли до рассвета. И никогда не плачешь. Если заплачешь или еще что-нибудь, получишь укол. Тогда умрешь. Мы жили словно в кошмарном сне, от которого нельзя очнуться. Правительство реквизировало замок и превратило его в то, что назвали Институтом подростковой психологии. Понимаешь, им мало было просто убить нас всех, не соответствовавших стандарту. Они хотели использовать нас и живых, и мертвых. У мертвых они вынимали и изучали мозг. А живым тоже потрошили мозги, вот только нам приходилось с этим жить. — Гольц полез во внутренний карман и вынул пачку легких тонких сигар. Вытряхнув одну, он предложил ее юному шкиперу, но тот отказался, помотав головой и сделав соответствующий жест рукой. Гольц снял с сигары обертку и, не торопясь, раскурил. — Знаешь, как ученые ставят опыты над крысами и обезьянами? Вот в замке Хохенштейн они использовали нас вместо крыс и обезьян. — Гольц пыхнул сигарой, не столько затягиваясь дымом, сколько отвлекаясь на нее, чтобы успокоиться. — Мы были смышлеными, я и твой дедушка, сразу все поняли, потому и выжили. Но это был настоящий ад. Они ставили на нас опыты. Неделями не давали нам спать, пока у нас не начинались галлюцинации и мы не забывали свои имена. Приставляли электроды к гениталиям, чтобы посмотреть, как долго мы можем хранить тайны. Девочек насиловали до того и после того, как у них наступала половая зрелость, чтобы достичь некоего эмоционального эффекта. Иногда мальчиков заставляли принимать в этом участие, чтобы знать их реакции. Они вставляли нам в глотки резиновые трубки и вливали воду прямо в легкие. Твой дедушка и я выжили и после этого. Один Бог знает как. Много дней я не мог ничего проглотить, потому что пищевод был одной большой раной. А многие не выжили. Они утонули…Там устраивали показы. Привозили врачей из других больниц, эсэсовцев, представителей местной власти. Специально выбирали какого-нибудь слабоумного, малыша с синдромом Дауна или со спастическим параличом и показывали их аудитории, рассказывая, как нужно их уничтожать на благо нации. На нас смотрели как на балласт. Говорили: «На деньги, которые идут на месячное содержание такого овоща в институте, можно обучить двенадцать солдат»… Сбежать было невозможно. Помню одного парня, его звали Эрнстом, и привезли его вместе с нами. Единственным прегрешением Эрнста было то, что его отца осудили как врага государства за леность. Так вот Эрнст думал, что сумеет всех перехитрить. Он попытался завоевать доверие упорной работой, мыл полы, чистил туалеты, старался быть полезным. Однажды ему удалось выскользнуть из главного здания во двор, и он сбежал. — Гольц содрогнулся. — Конечно же, его поймали. Мы были в столовой, когда его за волосы притащили туда. Потом его раздели догола. Четыре медсестры держали его лицом вниз на столе, а два врача били палками по пяткам и считали удары. Эрнст орал, как ошпарившийся малыш. А они били его, пока не слезла вся кожа и мясо не повисло на костях. Кровь ручьями текла на пол. В конце концов он потерял сознание. Директор института тоже присутствовал и делал заметки о состоянии Эрнста после того или другого количества ударов. Он повернулся к нам и очень спокойно, словно сообщал о десерте, сказал, что мы должны запомнить, как поступят с той частью нашего тела, которая будет неправильно себя вести. — Гольц провел ладонью по лицу и стер выступивший пот со лба. — Знаешь, этот мерзкий садист оставался членом Германского общества психиатров вплоть до своей смерти в семьдесят четвертом году! Никто не хочет признать свою вину перед нами… Слишком много вины, — продолжал он. — Германии было трудно признать, что мы сделали с евреями. Но то, что сделали с нами, еще хуже. Потому что это наши добрые немецкие родители позволили сотворить такое со своими детьми. Они позволили государству забрать нас, и многие даже не возражали. Они верили, когда им говорили, что нас надо отдать государству, так как нам у государства будет лучше. А потом никто не захотел нас слушать. Сказать по правде, я и сам многое забыл. Иначе сошел бы с ума. Хотя раны все еще ноют глубоко внутри.