Когда по улице Святого Фомы они подъехали к посту Трехсот Слепых, Гито вызвал младшего офицера. Тот подошел с рапортом.
– Ну, как дела? – спросил Гито.
– Капитан, – ответил офицер, – все обстоит благополучно; только в этом дворце что-то неладно, на мой взгляд.
И он показал рукой на великолепный дворец, стоявший там, где позже построили театр Водевиль.
– В этом доме? – спросил Гито. – Да ведь это особняк Рамбулье.
– Не знаю, Рамбулье или нет, но только я видел своими глазами, как туда входило множество подозрительных лиц.
– Вот оно что! – расхохотался Гито. – Да ведь это поэты!
– Эй, Гито, – сказал Мазарини, – не отзывайся так непочтительно об этих господах. Я сам в юности был поэтом и писал стихи на манер Бенсерада.
– Вы, монсеньор?!
– Да, я. Хочешь, продекламирую?
– Это меня не убедит. Я не понимаю по-итальянски.
– Зато когда с тобой говорят по-французски, ты понимаешь, мой славный и храбрый Гито, – продолжал Мазарини, дружески кладя руку ему на плечо, – и какое бы ни дали тебе приказание на этом языке, ты его исполнишь?
– Без сомнения, монсеньор, как всегда, если, конечно, приказание будет от королевы.
– Да, да! – сказал Мазарини, закусывая губу. – Я знаю, ты всецело ей предан.
– Уж двадцать лет я состою капитаном гвардии ее величества.
– В путь, д’Артаньян, – сказал кардинал, – здесь все в порядке.
Д’Артаньян, не сказав ни слова, занял свое место во главе колонны с тем слепым повиновением, которое составляет отличительную черту солдата.
Они проехали по улицам Ришелье и Вильдо к третьему посту на холме Святого Рока. Этот пост, расположенный почти у самой крепостной стены, был самым уединенным, и прилегающая к нему часть города была мало населена.
– Кто командует этим постом? – спросил кардинал.
– Вилькье, – ответил Гито.
– Черт! – выругался Мазарини. – Поговорите с ним сами. Вы знаете, мы с ним не в ладах с тех пор, как вам поручено было арестовать герцога Бофора: он в обиде, что ему, капитану королевской гвардии, не доверили эту честь.
– Знаю и сто раз доказывал ему, что он не прав, потому что король, которому было тогда четыре года, не мог ему дать такого приказания.
– Да, но зато я мог его дать, Гито; однако я предпочел вас.
Гито, ничего не отвечая, пришпорил лошадь и, обменявшись паролем с часовым, вызвал Вилькье.
Тот подошел к нему.
– А, это вы, Гито! – проговорил он ворчливо, по своему обыкновению. – Какого черта вы сюда явились?
– Приехал узнать, что у вас нового.
– А чего вы хотите? Кричат: «Да здравствует король!» и «Долой Мазарини!» Ведь это уже не новость: за последнее время мы привыкли к таким крикам.
– И сами им вторите? – смеясь, спросил Гито.
– По правде сказать, иной раз хочется! По-моему, они правы, Гито; и я охотно бы отдал все не выплаченное мне за пять лет жалованье, лишь бы король был теперь на пять лет старше!
– Вот как! А что было бы, если бы король был на пять лет старше?
– Было бы вот что: король, будь он совершеннолетним, стал бы сам отдавать приказания, а гораздо приятнее повиноваться внуку Генриха Четвертого, чем сыну Пьетро Мазарини. За короля, черт возьми, я умру с удовольствием; но сложить голову за Мазарини, как это чуть не случилось сегодня с вашим племянником!.. Никакой рай меня в этом не утешит, какую бы должность мне там ни дали.
– Хорошо, хорошо, капитан Вилькье, – сказал Мазарини, – будьте покойны, я доложу королю о вашей преданности. – И, обернувшись к своим спутникам, прибавил: – Едем, господа; все в порядке.
– Вот так штука! – воскликнул Вилькье. – Сам Мазарини здесь! Тем лучше: меня уже давно подмывало сказать ему в глаза, что я о нем думаю. Вы доставили мне подходящий случай, Гито, и хотя у вас вряд ли были добрые намерения, я все же благодарю вас.
Он повернулся на каблуках и ушел в караульню, насвистывая фрондерскую песенку.
Весь обратный путь Мазарини ехал в раздумье: все услышанное им от Коменжа, Гито и Вилькье убеждало его, что в трудную минуту за него никто не постоит, кроме королевы; а королева так часто бросала своих друзей, что поддержка ее казалась иногда министру, несмотря на все принятые им меры, очень ненадежной и сомнительной.
В продолжение своей ночной поездки, длившейся около часа, кардинал, расспрашивая Коменжа, Гито и Вилькье, не переставал наблюдать одного человека. Этот мушкетер, который сохранял спокойствие перед народными грозами и даже бровью не повел ни на шутки Мазарини, ни на те насмешки, предметом которых был сам кардинал, казался ему человеком необычным и достаточно закаленным для происходящих событий, а еще больше для надвигающихся в будущем.