— Болван! (Этим эпитетом он наградил самого себя.)
Но д’Артаньян, которому в своей жизни довелось слышать немало шумов, по-видимому, не обратил ни малейшего внимания на шум, произведенный Планше. Вдобавок огромная телега, нагруженная камнями, своим грохотом заглушила шум от этого падения. Однако Планше показалось, будто на лице мушкетера при слове «болван» промелькнула одобрительная улыбка.
Планше осмелел и сказал:
— Вы не спите, господин д’Артаньян?
— Нет, Планше, я даже не сплю, — отвечал мушкетер.
— Я в отчаянии от слова даже.
— Почему? Ведь это самое обыкновенное слово.
— Оно меня огорчает.
— Объяснись, я тебя не понимаю.
— Если вы говорите, что даже не спите, это значит, что вы не находите утешения даже в сне. Значит, вы как будто обращаетесь ко мне: «Планше, мне до смерти скучно».
— Ты знаешь, Планше, что я никогда не скучаю.
— Кроме сегодняшнего и вчерашнего дня.
— Что ты!
— Господин д’Артаньян, вот уже неделя, как вы приехали из Фонтенбло; вот уже неделя, как вы не командуете вашим отрядом и не выводите его на учение. Вам не хватает треска мушкетов и грохота барабана. Я сам носил мушкет и понимаю вас.
— Уверяю тебя, Планше, что я ничуть не скучаю, — отвечал д’Артаньян.
— Так что же в таком случае вы делаете, лежа как мертвый?
— Друг мой Планше, когда я участвовал, когда ты участвовал, когда все мы участвовали в осаде Ла-Рошели, в нашем лагере был араб, искусный стрелок из кулеврины.[*] Это был смышленый малый, хотя и оливкового цвета. Так вот этот араб, поев или поработав, ложился, вот как я лежу в данную минуту, и курил какие-то волшебные листья в трубке с янтарным наконечником; если же какой-нибудь проходивший мимо офицер упрекал его за то, что он вечно дрыхнет, араб спокойно отвечал: «Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше умереть, чем лежать».
— Это был мрачный араб и по цвету кожи, и по изречениям, — промолвил Планше. — Я отлично его помню. Он с большим наслаждением рубил головы протестантов.
— Совершенно верно, и бальзамировал их, когда они того стоили.
— Да, и, бальзамируя их своими зельями, он был похож на корзинщика за работой.
— Да, да, Планше, совершенно верно.
— О, и у меня есть память!
— Не сомневаюсь. Но что скажешь ты о его рассуждении?
— С одной стороны, я нахожу его превосходным, а с другой — глупым.
— Объяснись, Планше, объяснись.
— Лучше сидеть, чем стоять, — да, это верно, когда устанешь, в некоторых обстоятельствах… (Планше лукаво улыбнулся.) Лучше лежать, чем сидеть; но последнее утверждение: лучше умереть, чем лежать, — я нахожу совершенно нелепым; я, безусловно, предпочитаю постель, и если вы не согласны со мною, то это доказывает только, что вы, как я уже имел честь сказать, смертельно скучаете.
— Планше, ты знаешь господина Лафонтена?
— Аптекаря на углу улицы Сен-Медерик?
— Нет, баснописца.
— А-а-а… «Ворона и лисица»?
— Вот-вот. Я точь-в-точь его заяц.
— Разве у него есть и заяц?
— У него всякие звери.
— Что же делает его заяц?
— Раздумывает.
— Вот как?
— Планше, и я раздумываю, как заяц[*] господина Лафонтена.
— Вы думаете? — с тревогой спросил Планше.
— Да. Твое жилище, Планше, достаточно уныло и толкает на размышления; надеюсь, ты согласен со мной?
— Однако, сударь, у вас вид на улицу.
— Черт возьми, как это весело!
— А между тем, сударь, если бы ваша комната выходила во двор, вы скучали бы еще пуще… Нет, я хотел сказать: размышляли бы еще больше.
— Ей-богу, не знаю, Планше!
— Добро бы еще, — продолжал лавочник, — ваши мысли были похожи на те, что привели вас к реставрации Карла Второго.
И Планше тихонько засмеялся.
— Планше, друг мой, — упрекнул его д’Артаньян, — вы становитесь честолюбивы!
— Разве нет другого короля, которого можно было бы посадить на трон, господин д’Артаньян? Разве нет другого Монка, которого можно было бы упрятать в тюрьму?
— Нет, дорогой Планше. Все короли сидят на своих тронах… Может быть, впрочем, не так прочно, как я на этом кресле, но все-таки сидят.
И д’Артаньян вздохнул.
— Господин д’Артаньян, — сказал Планше, — вы огорчаете меня.
— Ты очень добр, Планше.