Вернувшись из Овера в Париж, Мэйсон все дни проводила в одиночестве. Она была в депрессии. Заниматься живописью она не могла. Лизетта работала – в цирке начался новый сезон. Мэйсон же слонялась без дела и постоянно думала о том расследовании, которое столь истово проводил Дюваль. Ричард был занят решением финансовых проблем, возникших при завершающей стадии строительства павильона. После возвращения в Париж они любили друг друга всего лишь раз – магия Лувра куда-то пропала. Ричард был неизменно внимателен и вежлив с Мэйсон, но отношение его к ней неуловимо изменилось, и она ничего не могла с этим поделать. Казалось, что ее неспособность сотворить то, чего хотел и ждал от нее Ричард, умалило его влечение к ней. Поскольку он категорически возражал против того, чтобы она продолжала писать, реабилитироваться в его глазах у нее просто не было возможности. Он настойчиво повторял, что писать ей стало опасно, Мэйсон же понимала, что дело не только в этом. Она чувствовала, что Ричард больше не хочет, чтобы она писала.
Но в этот судьбоносный день Ричард пребывал в приподнятом настроении и весело болтал с Мэйсон всю дорогу до особняка Жакома – Андре. Карета свернула на аллею, огибавшую скучный фасад здания, выходившего на бульвар Осман, и остановилась перед украшенным колоннами парадным. Высокие арочные стены выгодно отличали этот особняк от других, соседних. Мэйсон показалось, что они вдруг приехали в загородное поместье.
Мажордом встретил их у кареты и проводил в холл, ведущий в величественный зал для приемов. Зал был полон людьми – культурной элитой Парижа. Мэйсон заметила в толпе продавцов картин Фальконе, Дюран-Рюэля, Жоржа Петита и Тео Ван Гога. Эмма, герцогиня Уимсли, тоже была среди гостей, были там и художники: Ренуар, Фантин-Латур и Гюстав Кэллеботт.
Пока Ричард здоровался за руку со знакомыми, Мэйсон ухватила взглядом в дальнем конце зала Хэнка Томпсона, который шептался с графом Орловым. Возможно, он предупреждал русского о том, чтобы тот держался от Ричарда подальше. Мэйсон было не по себе в этой толпе. Она знала, что должна вести себя с особой осторожностью, ибо все здесь говорили по-французски, и она могла легко забыться и поддержать разговор. Мало-помалу она пробиралась в ту часть помещения, где слышалась английская речь. Мэри Кассатт, художница из Пенсильвании, представила Мэйсон миссис Поттер Пальмер – «Зовите меня просто Берта, дорогая», – жене чикагского миллионера и истовой собирательнице предметов искусства, уговорившую мужа в числе первых приобрести несколько картин импрессионистов для семейной коллекции. – Мы останемся здесь до 14 июля, – обмахиваясь веером, сказала она Мэйсон. – Говорят, сюда доставят корабли с полными трюмами фейерверков и потешных ракет из самой России и Гонконга. Вот это огненное шоу действительно хочется посмотреть.
Вдруг в задних рядах гостей произошло какое-то шевеление, пронесся слух о том, что вот-вот начнется выступление Лугини. Ричард отыскал Мэйсон и повел ее в музыкальный салон, где уже были расставлены стулья для сотни с небольшим гостей. Ричард и Мэйсон заняли места и стали ждать, пока соберутся остальные. Наконец в зал вошел седовласый господин с бородкой в стиле Ван Дейка. Все разом повернули головы, и раздались аплодисменты.
– Дамы и господа, – взойдя на трибуну, обратился к аудитории Лугини. Он говорил на французском с сильным итальянским акцентом. – Меня зовут Альберто Лугини, и я прибыл сюда, чтобы поговорить о Мэйсон Колдуэлл, которая представляет одно из самых значительных явлений современности.
Зал ахнул. Никто, даже те, кто был настолько наивен, чтобы поверить, что Лугини поддержит сомнительную американку, не ожидал столь однозначной и недвусмысленной поддержки. Никто, кроме одного человека.
Ричард взял руку Мэйсон в свою и пожал.
Следующие сорок минут Лугини говорил о том, как восемнадцать работ Мэйсон соединили в себе, слили воедино и акцентировали все то, что было важно в импрессионизме и неоимпрессионизме, и в то же время стали абсолютно новаторскими в смысле техники живописи.
– Эта новая живопись отражает не то, что художник видит глазами, а то, что он или она чувствует сердцем. Это новое искусство, искусство двадцатого века и искусство нового тысячелетия.
Лугини налил себе в стакан воды из графина и сделал глоток. В зале было так тихо, что слышно было, как он глотает.
– Но жизненный путь этой замечательной молодой женщины имеет еще большее значение, чем ее творчество как таковое. Она воплощает радикально новое представление о самой природе и месте художника в человеческом обществе. Она не льстила и не подлизывалась к аристократии, церкви, двору. Она не была ремесленником, которого заботит лишь то, хорошо ли продаются картины и хорошо ли о них отзываются критики. Она была поборницей нравственности, она была изгоем, она восставала против косности этого мира, она была верна собственному мироощущению и священному зову, и эту верность она ставила превыше всего, даже превыше собственной жизни.