Корнелиус обернулся.
— Здравствуйте, — сказал он. И он снова стал напевать:
- “Страдая от людей, мы от любви их гибнем,
- И тонкой ниточкой мы связаны с землей;
- Та ниточка — наш корень, наша жизнь,
- А руки мы вытягиваем к небу”.
— Ах, проклятый колдун, я вижу, ты смеешься надо мной! — закричал Грифус.
Корнелиус продолжал:
- “Ведь небо — наша родина; оттуда,
- Как с родины, душа приходит к нам
- И снова возвращается туда:
- Душа, наш аромат, опять идет на небо”.
Грифус подошел к заключенному.
— Но ты, значит, не видишь, что я захватил с собой хорошее средство, чтобы укротить тебя и заставить сознаться в твоих преступлениях?
— Вы что, с ума сошли, дорогой Грифус? — спросил, обернувшись, Корнелиус.
И, когда он увидел искаженное лицо, сверкающие глаза, брызжущий пеной рот старого тюремщика, он добавил:
— Чорт побери, да мы как будто больше, чем с ума сошли, мы просто взбесились!
Грифус замахнулся палкой.
Но ван Берле оставался невозмутимым.
— Ах, вот как, Грифус — сказал он, скрестив на груди руки, — вы, кажется, мне угрожаете?
— Да, я угрожаю тебе! — кричал тюремщик.
— А чем?
— Ты посмотри раньше, что у меня в руках.
— Мне кажется, — сказал спокойно Корнелиус, — что это у вас палка и даже большая палка. Но я не думаю, чтобы вы мне стали этим угрожать.
— А, ты этого не думаешь! А почему?
— Потому что всякий тюремщик, который ударит заключенного, подлежит двум наказаниям: первое, согласно параграфа IX правил Левештейна: “Всякий тюремщик, надзиратель или помощник тюремщика, который подымет руку на государственного заключенного, подлежит увольнению”.
— Руку, — заметил вне себя от злости Грифус, — но не палку, палку!.. Устав об этом не говорит.
— Второе наказание, — продолжал Корнелиус, — которое не значится в уставе, но которое предусмотрено в евангелии, вот оно: “Взявший меч — от меча и погибнет”, взявшийся за палку будет ею побит!..
Грифус, всё более и более раздраженный спокойным и торжественным тоном Корнелиуса, замахнулся дубиной, но в тот момент, когда он ее поднял, Корнелиус выхватил ее из его руки и взял себе подмышку.
Грифус рычал от злости.
— Так, так, милейший, — сказал Корнелиус, — не рискуйте своим местом.
— А, колдун, — рычал Грифус, — ну, подожди, я тебя доканаю иначе!
— В добрый час!
— Ты видишь, что в моей руке ничего нет?
— Да, я это вижу и даже с удовольствием.
— Но ты знаешь, что обычно она не бывает пуста, когда я по утрам поднимаюсь по лестнице.
— Да, обычно, вы мне приносите самую скверную похлебку или самый жалкий обед, какой только можно себе представить. Но для меня это совсем не пытка; я питаюсь только хлебом, а чем хуже хлеб на твой вкус, Грифус, тем вкуснее он для меня.
— Тем он вкуснее для тебя?
— Да.
— Почему?
— О, это очень просто.
— Тогда скажи: почему?
— Охотно; я знаю, что, давая мне скверный хлеб, ты этим хочешь заставить страдать меня.
— Да, действительно, я даю его не для того, чтобы доставить тебе удовольствие, негодяй!
— Ну, что же, как тебе известно, я колдун, и я превращаю твой скверный хлеб в самый лучший, который доставляет мне удовольствие больше всякого пряника. Таким образом я ощущаю двойную радость: во-первых, от того, что я ем хлеб по своему вкусу, во-вторых, оттого, что привожу тебя в ярость.
Грифус проревел от бешенства:
— Ах, так ты, значит, сознаешься, что ты колдун?
— Чорт побери, конечно, я колдун. Я об этом только не говорю при людях, потому что это может привести меня на костер, но, когда мы только вдвоем, почему бы мне не признаться тебе в этом?
— Хорошо, хорошо, хорошо, — ответил Грифус: — но если колдун превращает черный хлеб в белый, то не умирает ли этот колдун с голоду, когда у него совсем нет хлеба?
— Что, что? — спросил Корнелиус.
— А то, что я тебе совсем не буду приносить хлеба, и посмотрим, что будет через неделю.
Корнелиус побледнел.
— И мы начнем это, — продолжал Грифус, — с сегодняшнего же дня. Раз ты такой колдун, то превращай в хлеб обстановку своей камеры; что касается меня, то я буду ежедневно экономить те восемнадцать су, которые отпускают на твое содержание.
— Но ведь это же убийство! — закричал Корнелиус, вспылив при первом приступе ужаса, который охватил его, когда он подумал о столь страшной смерти.