Во второй раз это было на чудесном празднестве, который устроил г-н де Талейран в честь инфанта Пармского, отправлявшегося занять трон Этрурии.
Позволим г-ну де Шатобриану самому описать эту яркую встречу и впечатление, которое она произвела[138].
«Когда появился Наполеон, я стоял на галерее: он приятно поразил меня; прежде я лишь однажды видел его и не говорил с ним. Он улыбался ослепительно и ласково; глаза его, прекрасно посаженные и изящно обрамленные бровями, бросали дивные взгляды, в которых еще не сквозило никакого лукавства, не было ничего театрального и искусственного. «Гений христианства», наделавший в ту пору много шума, произвел впечатление на Наполеона. Этого хладнокровного политика одушевляло чудесное воображение: он не стал бы тем, кем стал, если бы его не вдохновляла муза; разум его воплощал идеи поэта. Натура людей, созданных для великих подвигов, всегда двойственна, ибо они должны быть способны и на вдохновенную мысль, и на решительный поступок: одна половина рождает замысел, другая приводит его в исполнение.
Каким-то образом Бонапарт заметил и узнал меня. Когда он направился ко мне, никто не мог понять, кого он ищет; все расступались, каждый надеялся, что консул идет к нему; эта бестолковость, казалось, раздражала властелина. Я отступил и встал позади соседей; внезапно Бонапарт возвысил голос и произнес:
— Господин де Шатобриан!
Я остался в одиночестве; толпа тотчас отхлынула, чтобы сомкнуться вокруг нас кольцом. Бонапарт заговорил со мной, не чинясь: без любезностей, без праздных вопросов, без предисловий, он сразу повел речь о Египте и арабах, как если бы я входил в число его приближенных и он всего лишь продолжил начатую беседу.
— Меня всегда поражало, — сказал он мне, — что шейхи падают на колени среди пустыни, лицом к Востоку и утыкаются лбом в песок. Что это за неведомая святыня на Востоке, которой они поклоняются?
Замолчав на мгновение, Бонапарт без перехода заговорил о другом:
— Христианство! Идеологи, кажется, предлагают видеть в нем просто-напросто астрономическую систему? Пусть даже это оказалось бы правдой, разве я поверю, что христианство ничтожно? Если христианство есть аллегория движении сфер, геометрия светил, то как бы ни старались вольнодумцы, они против воли оставляют «гадине» еще довольно величия.
Неистовый Бонапарт удалился. Я уподобился Иову: в ночи «дух прошел надо мною; волосы стали дыбом на мне. Он стал — но я не распознал вида его — только облик был перед глазами моими, тихое веяние — и я слышу голос»[139].
Жизнь моя была не более чем цепью видений; ад и небо постоянно разверзались у меня под ногами и над головой, не давая мне времени измерить их мрак и свет. По одному единственному разу встречался я на границе двух веков с человеком старого мира — Вашингтоном и с человеком нового мира — Наполеоном. И с тем и с другим разговор мой был краток; оба возвратили меня к уединенному существованию, один — добродушным пожеланием, другой — преступлением.
Я заметил, что, пробираясь в толпе, Бонапарт бросал на меня взгляды более пристальные, нежели во время нашей беседы. Я также провожал его глазами и, подобно Данте, повторял про себя:
- Chi è quel grande, che non per che curi
- L'incendio?
- (Кто это, рослый, хмуро так лежит,
- презрев пожар, палящий отовсюду?)[140]
В том, что Бонапарт бросал на Шатобриана пристальные взгляды, не было ничего удивительного; в тот момент истории лишь имена этих двоих воплощали высшее величие. Шатобриан — величие поэта, Бонапарт — величие государственного деятеля.
Мы столь многое превратили в руины, будто готовили себе из обломков усыпальницу, и наиболее разрушенной, раздавленной, измельченной в пыль оказалась религия. Колокола переплавили, алтари опрокинули, статуи святых разбили, священникам перерезали горло, выдумали ложных богов — эфемерных, непостоянных; они проносились, как еретический смерч, выжигая траву под ногами и опустошая города. Церковь Сен-Сюльпис превратили в храм Победы, а Нотр-Дам — в храм Разума. Настоящим же алтарем стал эшафот, настоящим храмом — Гревская площадь. Великие умы качали головами в знак отрицания; остались лишь великие души, еще питающие надежду.
Вот отчего первые фрагменты «Гения христианства» восприняли как глотки свежего воздуха после болезни, как дыхание жизни среди смердящего запаха смерти.
138
ЗАМ. XIV. Гл. 4.
139
Иов. V. 15–16. Слова принадлежат Элифазу.
140
Данте. Божественная комедия, Ад. XIV. С. 46–47.