- Чистый голос: «Я к смерти готов».
6) В прим<ечаниях> автора два портрета: Козлоногой и драгуна. Там же строфа «Всех наряднее…» кончается так:
- Не клянет, не молит, не дышит
- Голова m-me de Lamballe.
- А смиренница и красотка,
- Та, что козью пляшет чечетку.
- Снова гулит томно и кротко:
- «Que me veut mon Prince Carnaval?»
7) Новая редакция прозы к II-ой главке. (Про арапчат.) См. книгу Мейерхольда.
8) Дапертутто, Иоканааном (1913)
9) И никто меня не осудит
10) Певчих птиц не прятала в клетку (13)
11) И в тени заповедного кедра (февраль 62) Комар<ово>
К «ПРОЗЕ О ПОЭМЕ»
<32> Начинаю думать, что «Другая», из которой я подбираю крохи в моем «Триптихе» – это огромная, мрачная, как туча – симфония о судьбе поколения и лучших его представителей, т. е. обо всем, что нас постигло. А постигло нечто беспримерное,[65] что та поэма звучит все время, как суд у Кафки и как Время, чего я, конечно, не смею сказать о моем бедном «Триптихе». Но слушая «Другую», т. е. слушая Время…
…и только сегодня мне удалось окончательно сформулировать особенности моего метода в «Поэме…». Ничего не сказано в лоб: сложнейшие и глубочайшие вещи изложены не на десятках страниц, как они привыкли, а в двух стихах, – но всем понятно, о чем идет речь и что чувствует автор. Напр.:
- «Коридор Петровских коллегий
- Бесконечен, гулок и прям,
- Что угодно может случиться,
- Но он будет упрямо сниться
- Тем, кто нынче проходит там».[66]
Разве это не вся петербургская ученая эмиграция?
- А «Все уже на местах, кто надо
- Пятым актом из Летнего Сада
- Веет».
- Разве это не канун Революции?
- И еще:… призрак цусимского ада
- Тут же. – Пьяный поет моряк.
Раньше «цусимского ада» не было. Я извлекла его из пьяного и поющего моряка, в котором он всегда был. (Сравнение с цветком). Так развертывая розу, мы находим под сорванным лепестком – совершенно такой же.
А в Эпилоге:
- «И открылась мне та дорога, (за Уралом)
- По которой ушло так много,
- По которой сына везли…»
В этих строчках каждый из нас узнает ежовщину и бериевщину. У всех везли сына (или мужа) за Урал. Более мелкие примеры:
- «Уверяю, это не ново…
- «Вы дитя, signor Casanova
- и т. д. т. д.
В строчке «По которой ушло так много» уже содержится следующая.
Этот метод дает совершенно неожиданные результаты: я уже писала в другом месте, что все время чувствовала помощь (и почти подсказку) читателя. (Особенно в Ташкенте). И вот это «развертывание цветка» (в частн<ости> розы) дает и читателю в какой-то мере, и, конечно, совершенно подсознательное ощущение – соавторства. Есть поэты, которые знают, что про некоторые их произведения читатели говорят: «Это про меня[67] – это будто я написал(а)». И тогда автор может быть уверен, что сделанное им «дошло».
Так или не совсем так было с «Поэмой без героя». Абсолютно чужая и страшная одним, она как бы всецело принадлежит другим.
Разгадку ее недоходчивости сообщил мне переводчик Превера, у которого она довольно долго лежала. Разгадка эта так низменна, что мне не хочется переписывать ее второй раз. (Отсутствие крамолы, которая якобы необходима в каждой ненапечатанной вещи).
О РЕШКЕ
<33>…там у меня два двойника. В первой части – «петербургская кукла, актерка», в третьей – некто «в самой чаще тайги дремучей», во второй части (т. е. в «Решке») у меня двойника нет. Там никто ко мне не приходит, даже призраки («В дверь мою никто не стучится»). Там я такая, какой была после «Реквиема» и четырнадцати лет жизни под запретом («My future is my past») на пороге старости, которая вовсе не обещала быть покойной и победоносно сдержала свое обещание. А вокруг был не «старый город Питер» – а послеежовский и предвоенный Ленинград – город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя.
К ПРОЗЕ О ПОЭМЕ
<34> Я начинаю замечать еще одно странное свойство Поэмы: ее все принимают на свой счет, узнают себя в ней. В этом есть, что-то от «Фауста» (см. то место, где Ф<ауст> видит на Брокене издали Марг<ариту>, а Мефистоф<ель> говорит ему, что в этом призраке все узнают любимую девушку).
Но Фауст именно тогда бросает все и мчится «спасать» Маргариту.
65
Такой судьбы еще не было ни у одного поколения (в истории), а м.б. не было и такого поколения. 20-ые годы, которыми теперь принято восхищать<ся> – не то – это сила инерции. Блок, Гумилев, Хлебников умерли почти одновременно. Ремизов, Цветаева и Ходасевич уехали за границу, там же были Шаляпин, М. Чехов, Стравинский, Прокофьев и 1/2 балета (Павлова, Нижинский, Карсавина). Наука потеряла Ростовцева, Бердяева, <далее одна фамилия зачеркнута и обозначена тремя звездочками>, Вернадского. Б. Пастернак примолк после гениальной книги лета 1917 (вышла в 1921), растил сына, читал толстые книги и писал свои 3 поэмы. У Манд<ельштама>, по словам Нади, было удушье, к тому же он был объявлен бриковским салоном – внутренним эмигрантом, Ахм<атова> была кое-как (с 1925 г.) замурована в первую попавшуюся стенку.
66
Тут бы хорошо взять байроновское: «Место, где вас забыли и которое вы никогда не забудете» (Alma mater), (Кажется, «Беппо»).
67
«Мне казалось, что мы пишем ее все вместе».