— Простите, я не могу вам этого позволить, — ответила она и посмотрела в сторону.
— Почему же, Natalie? — спросил я тихо. — Почему же? Я тоже сыт и тоже хочу помочь голодающим.
— Я не знаю, при чем вы тут? — спросила она, презрительно усмехнувшись и пожав одним плечом. — Вас никто не просит.
— И вас никто не просит, однако же, вы в моем доме устроили целый комитет! — сказал я.
— Меня просят, а вас, поверьте, никто и никогда не попросит. Идите, помогайте там, где вас не знают.
— Бога ради, не говорите со мною таким тоном.
Я старался быть кротким и всеми силами души умолял себя не терять хладнокровия. В первые минуты мне было хорошо около жены. На меня веяло чем-то мягким, домовитым, молодым, женственным, в высшей степени изящным, именно тем, чего так не хватало в моем этаже и вообще в моей жизни. На жене был капот из розовой фланели — это сильно молодило ее и придавало мягкость ее быстрым, иногда резким движениям. Ее хорошие темные волосы, один вид которых когда-то возбуждал во мне страсть, теперь оттого, что она долго сидела нагнувшись, выбились из прически и имели беспорядочный вид, но от этого казались мне еще пышнее и роскошнее. Впрочем, все это банально до пошлости. Передо мною стояла обыкновенная женщина, быть может, некрасивая и неизящная, но это была моя жена, с которой я когда-то жил и с которою жил бы до сего дня, если бы не ее несчастный характер; это был единственный на всем земном шаре человек, которого я любил. Теперь перед отъездом, когда я знал, что не буду видеть ее даже в окно, она, даже суровая и холодная, отвечающая мне с гордою, презрительною усмешкой, казалась обольстительной, я гордился ею и сознавался себе, что уехать от нее мне страшно и невозможно.
— Павел Андреич, — сказала она после некоторого молчания, — два года мы не мешали друг другу и жили покойно. Зачем это вдруг вам так понадобилось возвращаться к прошлому? Вчера вы пришли, чтобы оскорбить меня и унизить, — продолжала она, возвышая голос, и лицо ее покраснело, и глаза вспыхнули ненавистью, — но воздержитесь, не делайте этого, Павел Андреич! Завтра я подам прошение, мне дадут паспорт, и я уйду, уйду, уйду! Уйду в монастырь, во вдовий дом, в богадельню…
— В сумасшедший дом! — крикнул я, не выдержав.
— Даже в сумасшедший дом! Лучше! лучше! — продолжала она кричать, блестя глазами. — Сегодня, когда я была в Пестрове, я завидовала голодным и больным бабам, потому что они не живут с таким человеком, как вы. Они честны и свободны, а я, по вашей милости, тунеядица, погибаю в праздности, ем ваш хлеб, трачу ваши деньги и плачу вам своею свободой и какою-то верностью, которая никому не нужна. За то, что вы не даете мне паспорта, я должна стеречь ваше честное имя, которого у вас нет.
Надо было молчать. Стиснув зубы, я быстро вышел в гостиную, но тотчас же вернулся и сказал:
— Убедительно прошу, чтобы этих сборищ, заговоров и конспиративных квартир у меня в доме больше не было! В свой дом я пускаю только тех, с кем я знаком, а эта вся ваша сволочь, если ей угодно заниматься филантропией, пусть ищет себе другое место. Я не позволю, чтобы в моем доме по ночам кричали ура от радости, что могут эксплоатировать такую психопатку, как вы!
Жена, ломая руки и с протяжным стоном, как будто у нее болели зубы, бледная, быстро прошлась из угла в угол. Я махнул рукой и вышел в гостиную. Меня душило бешенство, и в то же время я дрожал от страха, что не выдержу и сделаю или скажу что-нибудь такое, в чем буду раскаиваться всю мою жизнь. И я крепко сжимал себе руки, думая, что этим сдерживаю себя.
Выпив воды, немного успокоившись, я вернулся к жене. Она стояла в прежней позе, как бы загораживая от меня стол с бумагами. По ее холодному, бледному лицу медленно текли слезы. Я помолчал и сказал ей с горечью, но уже без гнева:
— Как вы меня не понимаете! Как вы ко мне несправедливы! Клянусь честью, я шел к вам с чистыми побуждениями, с единственным желанием — сделать добро!
— Павел Андреич, — сказала она, сложив на груди руки, и ее лицо приняло страдальческое, умоляющее выражение, с каким испуганные, плачущие дети просят, чтобы их не наказывали. — Я отлично знаю, вы мне откажете, но я всё-таки прошу. Принудьте себя, сделайте хоть раз в жизни доброе дело. Я прошу вас, уезжайте отсюда! Это единственное, что вы можете сделать для голодающих. Уезжайте, и я прощу вам всё, всё!
— Напрасно вы меня оскорбляете, Natalie, — вздохнул я, чувствуя вдруг особенный прилив смирения. — Я уже решил уехать, но я не уеду, прежде чем не сделаю чего-нибудь для голодающих. Это — мой долг.