Гусев не слушает и смотрит в окошечко. На прозрачной, нежно-бирюзовой воде, вся залитая ослепительным, горячим солнцем, качается лодка. В ней стоят голые китайцы, протягивают вверх клетки с канарейками и кричат:
— Поет! Поет!
О лодку стукнулась другая лодка, пробежал паровой катер. А вот еще лодка: сидит в ней толстый китаец и ест палочками рис. Лениво колышется вода, лениво носятся над нею белые чайки.
«Вот этого жирного по шее бы смазать…» — думает Гусев, глядя на толстого китайца и зевая.
Он дремлет, и кажется ему, что вся природа находится в дремоте. Время бежит быстро. Незаметно проходит день, незаметно наступают потемки… Пароход не стоит уж на месте, а идет куда-то дальше.
IV
Проходит два дня. Павел Иваныч уж не сидит, а лежит; глаза у него закрыты, нос стал как будто острее.
— Павел Иваныч! — окликает его Гусев. — А, Павел Иваныч!
Павел Иваныч открывает глаза и шевелит губами.
— Вам нездорово?
— Ничего… — отвечает Павел Иваныч, задыхаясь. — Ничего, даже, напротив… лучше… Видишь, я уже и лежать могу… Полегчало…
— Ну, и слава богу, Павел Иваныч.
— Как сравнишь себя с вами, жалко мне вас… бедняг. Легкие у меня здоровые, а кашель это желудочный… Я могу перенести ад, не то что Красное море! К тому же, я отношусь критически и к болезни своей, и к лекарствам. А вы… вы темные… Тяжело вам, очень, очень тяжело!
Качки нет, тихо, но зато душно и жарко, как в бане; не только говорить, но даже слушать трудно. Гусев обнял колени, положил на них голову и думает о родной стороне. Боже мой, в такую духоту какое наслаждение думать о снеге и холоде! Едешь на санях; вдруг лошади испугались чего-то и понесли… Не разбирая ни дорог, ни канав, ни оврагов, несутся они, как бешеные, по всей деревне, через пруд, мимо завода, потом по полю… «Держи! — кричат во все горло заводские и встречные. — Держи!» Но зачем держать! Пусть резкий, холодный ветер бьет в лицо и кусает руки, пусть комья снега, подброшенные копытами, падают на шапку, за воротник, на шею, на грудь, пусть визжат полозья и обрываются постромки и вальки, чёрт с ними совсем! А какое наслаждение, когда опрокидываются сани и летишь со всего размаху в сугроб, прямо лицом в снег, а потом встанешь весь белый, с сосульками на усах; ни шапки, ни рукавиц, пояс развязался… Люди хохочут, собаки лают…
Павел Иваныч открывает наполовину один глаз, глядит им на Гусева и спрашивает тихо:
— Гусев, твой командир крал?
— А кто ж его знает, Павел Иваныч! Мы не знаем, до нас не доходит.
И затем много времени проходит в молчании. Гусев думает, бредит и то и дело пьет воду; ему трудно говорить, трудно слушать, и боится он, чтоб с ним не заговорили. Проходит час, другой, третий; наступает вечер, потом ночь, но он не замечает этого, а всё сидит и думает о морозе.
Слышно, как будто кто вошел в лазарет, раздаются голоса, но проходит минут пять, и всё смолкает.
— Царство небесное, вечный покой, — говорит солдат с повязкой на руке. — Неспокойный был человек!
— Что? — спрашивает Гусев. — Кого?
— Помер. Сейчас наверх унесли.
— Ну, что ж, — бормочет Гусев, зевая. — Царство небесное.
— Как, по-твоему, Гусев? — спрашивает после некоторого молчания солдат с повязкой. — Будет он в царстве небесном иди нет?
— Про кого ты?
— Про Павла Иваныча.
— Будет… мучился долго. И то взять, из духовного звания, а у попов родни много. Замолят.
Солдат с повязкой садится на койку к Гусеву и говорит вполголоса:
— И ты, Гусев, не жилец на этом свете. Не доедешь ты до России.
— Нешто доктор или фельдшер сказывал? — спрашивает Гусев.
— Не то, чтобы кто сказывал, а видать… Человека, который скоро помрет, сразу видно. Не ешь ты, не пьешь, исхудал — глядеть страшно. Чахотка, одним словом. Я говорю не для того, чтобы тебя тревожить, а к тому, может, ты захочешь причаститься и собороваться. А ежели у тебя деньги есть, то сдал бы ты их старшему офицеру.
— Я домой не написал… — вздыхает Гусев. — Помру, и не узнают.
— Узнают, — говорит басом больной матрос. — Когда помрешь, здесь запишут в вахтенный журнал, в Одессе дадут воинскому начальнику выписку, а тот пошлет в волость или куда там…
Гусеву становится жутко от такого разговора, и начинает его томить какое-то желание. Пьет он воду — не то; тянется к круглому окошечку и вдыхает горячий, влажный воздух — не то; старается думать о родной стороне, о морозе — не то… Наконец, ему кажется, что если он еще хоть одну минуту пробудет в лазарете, то непременно задохнется.