Метеорологическая станция снабжена инструментами, проверенными и приобретенными в главной физической обсерватории в Петербурге. Библиотеки при ней нет. Кроме вышеупомянутого писаря Головацкого и его жены, на станции я еще записал шесть работников и одну работницу * . Что они тут делают, не знаю.
В Корсаковке есть школа и часовня. Был и больничный околоток, где вместе помещались 14 сифилитиков и 3 сумасшедших; один из последних заразился сифилисом. Говорят также, что сифилитики приготовляли для хирургического отделения морской канат и корпию. Но я не успел побывать в этом средневековом учреждении, так как в сентябре оно было закрыто молодым военным врачом, исправлявшим временно должность тюремного * врача. Если бы здесь сумасшедших сожигали на кострах по распоряжению тюремных врачей, то и это не было бы удивительно, так как местные больничные порядки отстали от цивилизации по крайней мере лет на двести.
В одной избе уже в сумерках я застал человека лет сорока, одетого в пиджак и в брюки навыпуск; бритый подбородок, грязная, некрахмаленная сорочка, подобие галстука — по всем видимостям привилегированный. Он сидел на низкой скамеечке и из глиняной чашки ел солонину и картофель. Он назвал свою фамилию с окончанием на кий * , и мне почему-то показалось, что я вижу перед собой одного бывшего офицера, тоже на кий, который за дисциплинарное преступление был прислан на каторгу.
— Вы бывший офицер? — спросил я.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, я священник.
Не знаю, за что его прислали на Сахалин, да и не спрашивал я об этом; когда человек, которого еще так недавно звали отцом Иоанном и батюшкой и которому целовали руку, стоит перед вами навытяжку, в жалком поношенном пиджаке, то думаешь не о преступлении. В другой избе я наблюдал такую сцену. Молодой каторжный, брюнет с необыкновенно грустным лицом, одетый в щегольскую блузу, сидит у стола, подперев голову обеими руками, хозяйка-каторжная убирает со стола самовар и чашки. На мой вопрос, женат ли он, молодой человек отвечает, что за ним на Сахалин прибыла добровольно его жена с дочерью, но что вот уже два месяца, как она уехала с ребенком в Николаевск и не возвращается, хотя он послал ей уже несколько телеграмм. «И не вернется, — говорит хозяйка с каким-то злорадством. — Что ей тут делать? Сахалина твоего не видала, что ли? Легко ли дело!» Он молчит, а она опять: «И не вернется. Баба она молодая, вольная, — чего ей? Залетела, как птица, — и была такова, ни слуху ни духу. Вот не то, что я да ты. Не убивала бы я мужа, а ты бы не поджигал, и мы тоже были бы теперь вольные, а теперь вот сиди и жди ветра в поле, свою женушку, да пускай вот твое сердце кровью обливается…» Он страдает, на душе у него, по-видимому, свинец, а она пилит его и пилит; выхожу из избы, а голос ее всё слышно.
В Корсаковке вместе со мной ходил по избам каторжный Кисляков * , довольно странный человек. Судебные репортеры, вероятно, еще не забыли его. Это тот самый Кисляков, из военных писарей, который в Петербурге на Николаевской убил молотком свою жену и сам явился к градоначальнику объявить о своем преступлении. По его рассказу, жена у него была красавица и он очень любил ее, но как-то раз, повздорив с ней, он поклялся перед образом, что убьет ее, и с этого времени до самого убийства какая-то невидимая сила не переставала шептать ему на ухо: «Убей, убей!» До суда он сидел в больнице св. Николая; вероятно, поэтому сам считает себя психопатом, так как не раз просил меня похлопотать о том, чтобы его признали сумасшедшим и заточили в монастырь. Вся его каторга заключается в том, что в тюрьме ему поручено делать колышки для прикрепления привесков к хлебным порциям — работа, кажется, не трудная, но он нанимает вместо себя другого, а сам «дает уроки», то есть ничего не делает. Одет он в пиджачный костюм из парусинки и наружность имеет благообразную. Парень недалекий, но говорун и философ. «Где блохи, там и дети», — говорил он сладким бархатным баритоном всякий раз при виде детей. Когда спрашивали при нем, зачем я делаю перепись, он говорил: «Затем, чтобы всех нас отправить на луну. Знаешь, где луна?» А когда мы поздно вечером возвращались пешком в Александровск, он несколько раз, что называется, ни к селу ни к городу, повторил: «Месть есть самое благородное чувство».
Дальше вверх по Дуйке следует селение Ново-Михайловское, основанное в 1872 г. и названное так потому, что Мицуля звали Михаилом. У многих авторов оно называется Верхним Урочищем * , а у здешних поселенцев — Пашней. Жителей в селении 520: 287 м. и 233 ж. Хозяев 133, и из них двое имеют совладельцев. Пахотные участки показаны в подворной описи у всех хозяев, крупный скот имеется у 84, но тем не менее все-таки избы, за немногими исключениями, поражают своею бедностью, и жители в один голос заявляют, что на Сахалине не проживешь «никаким родом». Рассказывают, что в прежние годы, когда бедность в Ново-Михайловке была вопиющая, из селения вела в Дуэ тропинка, которую протоптали каторжные и свободные женщины, ходившие в Дуйскую и Воеводскую тюрьмы продавать себя арестантам за медные гроши. Могу удостоверить, что тропинка эта не заросла еще и до сих пор. Те из жителей, которые, подобно корсаковцам, имеют большие пахотные участки, от 3 до 6 и даже 8 десятин, не бедствуют, но таких участков мало и с каждым годом становится всё меньше и меньше, и в настоящее время больше половины хозяев владеют участками от 1/8 до 1½ дес., а это значит, что хлебопашество дает им одни только убытки. Хозяева-старожилы, искушенные опытом, сеют только ячмень и свои пахотные участки стали пускать под картофель.