Л 2.
<…> как глупо, а главное — фальшиво, потому что когда один человек хочет съесть другого или сказать ему неприятное, то Грановский тут решительно ни при чем.
Вышел я от Григория Ивановича, чувствуя себя побитым и глубоко оскорбленным. Я был раздражен против хороших слов и против тех, кто говорит их, и, возвращаясь домой, думал так: одни бранят свет, другие толпу, хвалят прошлое и порицают настоящее, кричат, что нет идеалов и т. п., но ведь все это было и 20–30 лет назад, это отживающие формы, уже сослужившие [слу] свою службу, и, кто повторяет их теперь, тот, значит, не молод и сам отживает; с прошлогоднею листвою гниют и те, кто живет в ней. Я думал, и мне казалось, что мы некультурные, отживающие люди, банальные в своих речах, шаблонные в намерениях, заплеснели совершенно и что пока мы в своих интеллигентных кружках роемся в старых тряпках и, по древнему русскому обычаю, грызем друг друга, вокруг нас кипит жизнь, которой мы не знаем и не замечаем. Великие события застанут нас врасплох, как спящих дев, и вы увидите, что купец Сидоров и какой-нибудь учитель уездного училища из Ельца, видящие и знающие больше, чем мы, отбросят нас на самый задний план, потому что сделают больше, чем все мы вместе взятые. И я думал, что если бы теперь вдруг мы получили свободу, о которой мы так много говорим, когда грызем друг друга, то на первых порах мы не знали бы, что с нею делать, и тратили бы ее только на то, чтобы обличать друг друга в газетах в шпионстве и пристрастии к рублю и запугивать общество уверениями, что у нас нет ни людей, ни науки, ни литературы, ничего, ничего! А запугивать общество, как мы это делаем теперь и будем делать, значит отнимать у него бодрость, то есть прямо расписываться в том, что мы не имеем ни общественного, ни политического смысла. И я думал также, что прежде чем заблестит заря новой жизни, мы обратимся в зловещих старух и стариков и первые с ненавистью отвернемся от этой зари и пустим в нее клеветой.
Л 3.
В [писании] священном писании сказано: «Отцы, не раздражайте чад ваших», даже дурных и никуда не годных чад, но отцы меня раздражают, страшно раздражают; им слепо вторят мои сверстники, за ними подростки; [и] меня каждую минуту бьют по лицу хорошими словами.
Л 4.
Внутреннее содержание этих женщин так же серо и тускло, как их лица и наряды; они говорят о науке, литературе, тенденции и т. п. только потому, что они жены и сестры ученых и литераторов; будь они женами и сестрами участковых приставов или зубных врачей, они с таким же рвением говорили бы о пожарах или зубах. Позволять им говорить о науке, которая чужда им, и слушать их значит льстить их невежеству.
Л 5.
Если Вы зовете вперед, то непременно указывайте направление, куда именно вперед. Согласитесь, что если, не указывая направления, выпалить этим словом одновременно в монаха и революционера, то они пойдут по совершенно различным дорогам.
Л 6.
У писарей в канцелярии начальника острова с похмелья болят головы. Хочется выпить. Денег нет. Что делать? Один из них, каторжник, присланный за фальшивые бумажки, изобретает способ. Он идет в церковь, где на клиросе поет бывший офицер, присланный за пощечину, и говорит ему, запыхавшись:
— Идите, вам пришло помилованье! Телеграмму сейчас в канцелярии получили.
Бывший офицер бледен, дрожит, еле идет от волнения.
— А за такое известие с вас на водку следовало бы, — говорит писарь.
— Возьми всё! Всё!
И отдает ему рублей пять… Приходят в канцелярию. Офицер боится умереть от радости и держится за сердце.
— Где телеграмма?
— Бухгалтер спрятал. (Идет к бухгалтеру.)
Общий смех и приглашение выпить.
— Какой ужас!
Потом офицер неделю болен.
Л 7.
К старым, отживающим креслам, стульям и кушеткам Ольга Ивановна относилась с такою же почтительной нежностью, как к старым собакам и лошадям, и комната ее была поэтому чем-то вроде богадельни для мебели. Около зеркала, на всех столах и этажерках стояли фотографии неинтересных, наполовину забытых людей, на стенах висели картины, на которые никто никогда не смотрел, и всегда в комнате было темно, потому что горела только одна лампа с синим абажуром
Л 8.
…<ска>зал:
— Мама все говорит о бедности. Все это странно. Во-первых, странно, что мы бедны, побираемся, как нищие, и в то же время отлично едим, живем в этом большом доме, на лето уезжаем в собственную деревню и вообще не похожи на бедняков; очевидно, это не бедность, а что-то другое, похуже; во-вторых, мне странно, что вот уже десять лет всю свою энергию мама тратит только на то, чтобы доставать деньги на уплату процентов; если бы, мне кажется, эту страшную энергию мама тратила на что-нибудь другое, то мы имели бы уже двадцать таких домов; в-третьих, мне странно, что самую тяжелую обязанность в семье несет мама, а не я. Для меня это самое странное и ужасное. У нее, как она сейчас сказала, гвоздик в голове, она просит, унижается, долги наши растут с каждым днем, а я до сих пор палец о палец не ударил, чтобы помочь ей. И что я могу сделать? Я думаю, думаю и ничего не понимаю. Я вижу ясно только, что мы быстро летим вниз по наклонной плоскости, а куда — черт его знает. Говорят, что нам грозит бедность, а в бедности будто бы позор, но я и этого не понимаю, так как никогда не был бедным.