Король Англии, которого ожидала красивейшая и самая любящая женщина в мире, послал ей вежливое послание, сообщавшее о благополучном возвращении, а через три дня еще одно, такое же вежливое, о том, что, если она не возражает, он будет рад поужинать с нею в тот же вечер. Паж вернулся к нему с письмом, содержавшим единственную фразу, но написанную собственной рукой Беренгарии: «Милорд, я живу ради этого часа».
— Ну, Блондель, разыщи наши лучшие одежды и укрась лентой или букетом цветов свою лютню. И, если можешь, выдумай какую-нибудь милую историю, уместную и пригодную для дамских ушей… — Ричард запнулся, и лицо его снова приобрело выражение, свойственное человеку, пережившему горечь поражения. Видеть это было хуже всякой пытки. Он вовсе не думал о возвращении к ней.
Мне удалось отвлечься от моей собственной, сравнительно мелкой проблемы.
— Ее величеству вряд ли захочется думать или тратить время на какие-то истории или на музыку. Вы вернулись, целым и невредимым, сир, и этого достаточно, чтобы миледи Беренгария чувствовала себя совершенно счастливой.
— Если во рту у других всегда готов плевок, то у тебя, Блондель, всегда наготове сладчайшее миндальное масло. Хорошо бы все были такими, как ты!
— Теперь мой черед вставить слово, — послышался из угла шатра голос Рэйфа. — Королева давно позабыла о том, что есть такой город Иерусалим, а если Блондель упомянет Яффу, то она подумает: «Ах, да, Яффа — это место, где растут апельсины!» Огромное достоинство женщин — слепое стремление к покою. Бог сотворил их глупыми, мягкими и гладкими — как замшевая безрукавка под кольчугой.
Ненадолго воцарилась тишина. Каждый из нас думал о своем. Потом заговорил Ричард:
— Да, о королеве вы оба судите правильно — то же относится и к моей сестре. Но там есть еще и эта маленькая горбунья — Анна. Я прочту в ее глазах слово «Иерусалим», написанное большими буквами. Она будет смотреть на меня с пониманием и сожалением… Рэйф, а ведь Бог подпортил кое-кого из нас — разве нет? Анна не мягкая, не гладкая и не глупая.
— Тогда пусть Блондель предоставит ей правдивый отчет о воде в кишках, — сказал Рэйф. — Это отвлечет ее.
Его, разумеется, можно было простить — язва на пятке так и не заживала. Эссель лечил Рэйфа не только заплесневевшими галетами, но буквально всеми известными испытанными средствами: припарками из трав и хлеба, солевыми компрессами, холодом и теплом; он смазывал язву дегтем, маслом, различными винами, присыпал толчеными финиками по сарацинскому рецепту и даже, не без возражений Рэйфа, прикладывал теплый коровий навоз, по слухам, успешно применяемый в Индии. Все было напрасно, пятка гнила. Эссель срезал разложившуюся ткань, выскабливал размягчившуюся кость. Рэйф страдал от мучительной боли, но сносил все с мрачным терпением и какой-то яростной решимостью. На полпути между Яффой и Акрой ему пришлось расстаться даже с ровно шагавшей арабской лошадью и продолжать путь на наспех сколоченных носилках, а теперь он лежал в постели — беспомощный, терзаемый болью, но по-прежнему неукротимый и язвительный.
Возможно, он пользовался своим состоянием, чтобы не сопровождать Ричарда. Прошло больше года с тех пор, как я в последний раз видел миледи, и это, вместе с утешением, которое я находил в вине, несколько успокоило меня. Но я знал, насколько спокойствие мое обманчиво. И действительно, от него не осталось и следа при мысли о возможности увидеть ее.
— Если вы сможете обойтись без меня, — сказал я Ричарду, — я мог бы остаться здесь, с Рэйфом.
— Но я рассчитывал на тебя, надеялся, что ты сможешь развлечь их. Одна-две песни, какая-нибудь история… Рэйф, мы пробудем там немногим больше часа, и ты будешь не один. Придет Сибалд и поиграет с тобой в шахматы, если захочешь.
— Спасибо, не нужно. Мне достаточно моих страданий. Я буду лежать и думать о вас. Но умоляю, не беспокойтесь обо мне.
— Вот видишь? — обернулся ко мне Ричард.
Прошедший год, как мне показалось, почти не отразился на них. Острое личико Анны выглядело еще острее и меньше, а волосы леди Иоанны казались несколько ярче. Беренгария же осталась точно такой, какой я ее помнил, словно прошел не год, а всего час с момента моего отъезда. Она встретила меня холоднее и с большим пренебрежением, чем когда-либо, поскольку не видела никого кроме Ричарда. Это казалось насмешкой над смятением моих чувств, хотя я все понимал. Задумавшись над подоплекой столь нежной сцены, я вспомнил о тройственности человека, состоящего из плоти, ума и духа. Плоть живет вожделениями, ум высмеивает ситуацию в целом, а дух, не поднимаясь с колен, поклоняется красоте, прелести, сходной с совершенством цветка или заката солнца.