Взвыла сирена, неся городу весть о том, что ложная тревога окончена, и тотчас же церковные колокола забили, заиграли мощный рождественский гимн; лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда, а Сын Человеческий1… Пуля раздробила дверной замок. Ворон с пистолетом, нацеленным так, чтобы попасть входящему в живот, сказал:
– Есть там у вас подонок по имени Матер? Пусть держится подальше отсюда.
Ожидая, пока отворится дверь, он не мог не вспоминать о прошлом. Он не различал деталей: все слилось в одну туманную картину, но именно она создавала это настроение ума, эту атмосферу требовательного ожидания последнего отмщения: песня над темной улицей, над мокрой слякотью ночи – «Говорят, это только подснежник из Гренландии кто-то привез…»; хорошо поставленный, обезличенный голос пожилого профессора, читающего строки из «Мод» – «О Боже, если б мы могли на краткий миг, единый час…», когда Ворон стоял в пустом гараже и лед в его сердце таял, причиняя такую боль; и удивительное чувство, словно он пересекает границу страны, куда прежде не ступала его нога и откуда он не в силах будет уйти; девчонка в кафе, утверждающая – «Он насквозь урод, и внутри и снаружи…», гипсовый Младенец на руках у Матери, которого ждет предательство, плети и крест. Она говорила: «Я вам друг. Можете мне довериться».
Еще одна пуля взорвалась в замке.
Камердинер, белый, как стена, у которой стоял, сказал:
– Ради Бога, кончай это дело. Тебя все равно возьмут. Он был прав. Это она им сказала. Я слышал, как они по телефону про это говорили.
Мне надо действовать очень быстро, думал Ворон, когда дверь поддастся, я должен выстрелить первым. Но голову его осаждало множество мыслей сразу. Противогаз мешал четко видеть, он стянул его неловко, одной рукой, и бросил на пол. Теперь камердинер увидел воспаленно рдеющую губу, темные несчастные глаза. Он сказал:
– Вот окно. Давай на крышу.
Но он говорил с человеком, который плохо его понимал: сознание было замутнено. Ворон и сам не знал, хочет ли сделать усилие, чтобы спастись; он так медленно повернул голову к окну, что не он, а камердинер первым заметил люльку ремонтника, покачивающуюся перед огромным, во всю стену, окном. В люльке стоял Матер; в отчаянной попытке взять Ворона с тыла Матер оказался жертвой собственной неопытности: маленькая платформа раскачивалась взад-вперед; одной рукой он держался за веревку, другой ухватился за раму, револьвер держать было нечем. Ворон обернулся к окну. Матер висел снаружи, у седьмого этажа, высоко над узким проездом к Дубильням, беззащитный, беспомощный – отличная мишень для пистолетной пули.
Ворон, ошеломленный, не сводил с него глаз; он старался прицелиться получше. Это было не так уж трудно, но – стрелять, убивать… он словно бы утратил к этому интерес. Сейчас он не ощущал ничего иного, только боль и отчаяние, и это было похоже на бесконечную, всепоглощающую усталость. Он не мог вызвать в себе ни злости, ни горечи при мысли о новом предательстве. Темный Уивил под дождем и градом пролег меж ним и любым его врагом в человеческом образе. «О Боже, если б мы могли…» Но он с рождения был обречен на такой конец; на то, чтобы его по очереди предавали все и каждый, пока все пути к нормальной жизни не будут прочно закрыты: мать, истекающая кровью в подвале; священник в приюте; слабаки из шайки, оставившие ему это дело; жулик-врач с Шарлотт-стрит. Как же мог он избежать предательства, самого обычного из всех, как мог не размякнуть из-за бабы? Даже Змей мог бы остаться жив, если бы не баба. Все они теряли голову рано или поздно: Пенриф и Картер, Джосси и Баллард, Баркер и Большой Дог. Ворон прицелился, медленно, рассеянно, со странным чувством смирения, словно кто-то наконец разделил с ним его одиночество.
Каждый из них когда-то верил, что его баба лучше, чем другие, что в их отношениях есть что-то возвышенное. Единственная проблема, раз уж человек родился на свет, это – уйти из жизни быстрее и опрятнее, чем в нее вошел. Впервые мысль о самоубийстве матери явилась ему, не вызвав горечи, и он неохотно прицелился в последний раз; в этот момент Сондерс выстрелил ему в спину из приоткрывшейся двери. Смерть пришла к Ворону невыносимой болью. Казалось, он должен исторгнуть из себя эту боль, как роженица исторгает дитя из чрева, он рыдал и стонал от усилий. Наконец боль покинула его тело, и он последовал за своим единственным чадом в безграничную пустынную тьму.
Глава VIII
1
Запах еды врывался в холл, как только кто-нибудь входил или выходил из ресторана. Местные ротарианцы давали торжественный завтрак в одном из отдельных кабинетов наверху, и когда дверь в кабинет открылась, Руби услышала обрывок скабрезного стихотворения; потом хлопнула пробка. Было пять минут второго. Руби вышла поболтать со швейцаром. Сказала ему: